Немыслимая невозможная надежда на миг поселилась в сердце – бывают же чудеса, самодельные, собранные руками! Когда колонна автомобилей повернула на Флору, нам казалось: остановить хищные вещи не легче, чем бронепоезд на полном ходу. Но пришла телефонограмма прямиком из Москвы, секретарша не поленилась оседлать мотоцикл, привезла им депешу, и враги безропотно откатились назад, растворились в редеющем утреннем тумане, в запахе волглых тряпок и подгорелой каши. В тот день рядом с нами тоже стоял смешной лысый, потирающий потные ладошки маленький человек. Он твердил как молитву: все обойдется, мальчики, все обойдется. Может, и сейчас?

– Нет! Нет! Нееееет! – забилась в крике Иришка, Мишель обнял её, пытаясь успокоить. По его лицу протянулись две влажные дорожки. Врач – тот самый, огромный, обволошенный – бормотал слова утешения и, похоже, сам чуть не плакал.

Я оперся о стену. «Не успел, – крутилось в голове, – не успел». я однажды предал учителя, предал, глядя ему в глаза. я поступил бы так же тысячу раз подряд – ради будущего, ради детей. Но учитель не говорил со мною, и я молчал. И теперь это уже не исправить.

Ученики по одному прошли к лифту. Ни один из бывших друзей не поднял глаза на Игоря К. Мытарина. Пыль рудничная, грязь манежная… Вдруг я почувствовал прикосновение потной ладошки, услышал вкрадчивый голос:

– Записка, мой славный. Последняя от него.

Листочек обыкновенной бумаги в клеточку. Расплывающийся дрожащий почерк.

…В истории было много случаев, когда ученики предавали своего учителя. Но что-то я не припомню случая, чтобы учитель предал своих учеников… Откуда? Прощай.

Подпись: Г. А. Носов.

Я не знаю – заслужил ли прощение.

Агата Бариста

Корхо чихел?

1

«…вернулся с обхода позже обычного – шёл медленно, почти вслепую, по тросу – откуда-то из ущелья налетела шальная апрельская метель. Прежде чем занести показания в журнал и отправить данные в Хургаб, пришлось отогреваться заранее приготовленным крепким чаем из термоса. Потом он переоделся, с простодушным удовольствием нырнув в белоснежный свитер с вереницей угловатых коричневых оленей на груди и спине, поужинал ячменной кашей, оставшейся с утра, вымыл тарелку и ложку, тщательно протёр стол – хотя в этом не было никакой необходимости, налил вторую кружку чая и перенёс её в бывшую фотолабораторию, в которой устроил подобие кабинета.

Как только он зашёл в комнату, то сразу увидел, что на старых осциллографах, складированных в углу за ненадобностью и накрытых домотканым полосатым пледом, восседает Вайнгартен, умерший от апоплексического удара три года назад в Мюнхене. Отчётливо скошенное на левую сторону лицо Вайнгартена было налито тёмной взбунтовавшейся кровью, глаза навыкате сумеречно тлели, слоновьи ноги широко раскинулись, чтоб было куда свисать необъятному брюху.

Они были одни, значит, Вайнгартен пришёл поговорить. Когда поблизости находился шугнанец Имомали, единственный работник, оставшийся на станции, Вайнгартен молча маячил то там, то здесь, но в переговоры не вступал. День назад Имомали отпросился навестить родственников и ещё до непогоды ушёл вниз, в Алтын-Кош.

– Корхо чихел? – раздалось из угла.

– Хуб. Здравствуй, Валя, – сказал Вечеровский, усаживаясь за рабочий стол, и подумал: «Может быть, сегодня». – Хочешь чаю? На кухне ещё остался.

– Издеваешься, сукин сын? – весело ответил Вайнгартен. – Ты мне ещё коньячку предложи.

Живой Вайнгартен никогда не позволил бы себе назвать его сукиным сыном. Именоваться сукиным сыном всегда было привилегией Малянова. Но теперь Вайнгартен, отбросив прежний пиетет, не стеснялся в выражениях, и Вечеровский испытывал странное удовлетворение по поводу этого факта.

– Коньячку я и сам бы не против. Но нету – закончился.

– Закончился, – эхом отозвался гость. – Как и всё в этой жизни, старик. Как и всё в этой жизни.

Тёмная туша в углу зашевелилась, заколыхалась, будто бы устраиваясь поудобнее. Вечеровский отхлебнул чай, придвинул поближе пепельницу, достал из ящика стола фланелевую салфетку, пучок разноцветных ершей и взял из сине-зелёной щербатой пиалы столетний бриар, ожидавший ежедневной чистки. Он выбил из трубки пепел, выкрутил мундштук и принялся неторопливо прочищать канал.

– Погодка-то – а? – светски начал Вайнгартен и поёжился, словно он тоже выходил на обжигающий ветер. – Мороз градусов тридцать. А ведь апрель месяц. В Париже каштаны цветут. Давно хотел тебя спросить, а чего ты стал каждую зиму сюда забираться? Мог бы себе Мальдивы-Шмальдивы всякие позволить, ты самый хитрый из всех нас был, – это мы, лопухи, из-за кордона дублёнки да виски тащили, а ты за бугром втихаря акциями баловался… Так почему сюда? Романтика? Хемингуэй? Киплинг?

Вечеровский помедлил, затем ответил.

– Тогда уж Лукницкий и Станюкович. Который не Константин, а Кирилл.

– А что, их несколько было? – удивился Вайнгартен. – Не знал. Как говорится, век живи – век учись. Но всё же, почему сюда?

– Здесь чайник быстрей закипает, – сказал Вечеровский и посмотрел в угол через круглую дырочку в мундштуке. – Если серьёзно, то мне здесь по-особенному думается. Видишь ли, есть задачи, для решения которых требуется сосредоточенность. Есть задачи, для которых требуется предельная сосредоточенность. И есть задачи, которым нужен ты весь, со всеми потрохами, до последнего нейрона.

– Одна из семи проблем тысячелетия? – проявил осведомлённость Вайнгартен.

– Скорее, восьмая, – ответил Вечеровский. – И не тысячелетия, а миллиарда лет. А это место – сильнейший стимул для разрешения моего вопроса.

– Ага, ага. – Вайнгартен важно покивал тремя подбородками. – я сижу на крыше мира, свесив ножки над обрывом?

Вечеровский пожал плечами.

– Не совсем. Но можно и в таком ракурсе посмотреть. К тому же ничто не отвлекает. Почти.

– Если мавр мешает, мавр может и уйти, – буркнул Вайнгартен.

– Тебя, Валя, я всегда рад видеть, – довольно искренне произнёс Вечеровский и невольно вспомнил дебютное явление Вайнгартена позапрошлой зимой. Хоть он подсознательно и ожидал чего-то подобного, а всё-таки эта синяя перекошенная рожа по первости пронимала его до самых печёнок.

Вайнгартен мрачно хмыкнул.

– Да уж, я получше рыжего карлика буду. Слава богу, у Мироздания есть вкус. Хороша была бы парочка – рыжий карлик и рыжая жердь. Весь вечер на арене.

– Действительно смешно, – подтвердил Вечеровский.

– Впрочем, почему Мироздание? Может, меня прислал товарищ Ашока лично. А? Как думаешь?

Вечеровский с сомнением приподнял выцветшую – песок с солью – бровь, взял новый ёрш, сложил его вдвое и приступил к чистке чубука.

– Шутка, – отступил Вайнгартен. – Это меня занесло. я когда начинаю не о тебе, а о себе думать – кто я? что я? какого хрена я? – мне так тошно становится, будто с тротуара в трясину шагнул и уже начинаю грязью захлёбываться. И внутри болит. – Тёмные губы Вайнгартена скривились, как от горького лекарства, буйная седая прядь волос упала и полностью скрыла один глаз. Второе око был чёрно, выкачено и печально. Демон, подумал Вечеровский, потому что ему вдруг вспомнилось врубелевское толкование слова «демон» – «душа».

– Так что, отец, давай лучше о тебе, родимом, – с тяжёлым вздохом сказал демон и поскрёб могучую диафрагму.

Оба помолчали. Наступила тишина, сквозь метровую стену ангара, заполненную слоями войлока, фанеры, дерева и воздуха, извне не доносилось ни звука, только громко тикали наивные настенные ходики в виде охотничьей избушки, которые Вечеровский, утомлённый постоянным звоном в ушах от ватного молчания станции, привёз из родительской квартиры.

– Ну, раз обо мне, то я тоже давно хотел спросить. – Вечеровский отложил трубку и стал рассматривать свои руки – их тёмную сухую кожу в мелкую сеточку, покрытую янтарным горным загаром, почти скрывшим веснушки, длинные узловатые пальцы, овальные, коротко остриженные ногти. – Это не слишком важно, но я хочу понять… Хотя, наверное, поздно спрашивать…