Ее замешательство еще более усилилось, когда появилась хмурая женщина. Кожа женщины была не черной, а светло-коричневой. И ее совершенно точно никогда не морили голодом, ибо она была очень толстой. Погрозив Жанне пальцем, женщина принялась бранить ее. По-французски.
Потом Мэри поняла: в том, что рабы говорят на таком же языке, на котором говорят свободные люди, нет ничего противоестественного. Но это было потом. В тот момент французская речь рабыни оказалась для Мэри последней потрясающей воображение неожиданностью в непрерывной цепочке сюрпризов. Мэри рухнула в кресло с подголовником и принялась безудержно смеяться. Она не знала, почему смеется. Насколько она понимала, в происходящем не было ничего смешного. Смех ее был для нее самой столь же странен, загадочен и нереален, как и все, что ее здесь окружало. Остановиться она никак не могла.
Все изумленно уставились на нее. Потом Жанна тоже стала смеяться. Веселье заразило и остальных, и скоро смеялись все, хотя никто и не понимал почему.
Так Мэри познакомилась с Мирандой, горничной и повелительницей Жанны. Вскоре она познакомилась и с Клементиной, горничной Берты и начальницей над всей домашней прислугой женского пола. И с Шарлоттой, кухаркой и полновластной хозяйкой на кухне, расположенной в отдельно стоящем домике. И наконец, с самым могущественным из всех слуг – Эркюлем.
Темнокожий Эркюль внушал трепет своей импозантностью и изысканными манерами. Он был так худ, что Мэри вполне могла бы поверить, что Куртенэ действительно морят его голодом, если бы представления такого рода не были уже в корне подорваны ее знакомством с Мирандой. Эркюль был дворецким, главнокомандующим всех слуг. Он говорил сними от имени хозяина, и слово его было законом.
В этот же день она познакомилась и с самим хозяином. К тому времени, обрядившись в легкое хлопковое платье, она приступила к изучению французской грамматики, которую разыскала для нее Берта. Новое жилище и новая семья, пусть даже и временная, чрезвычайно понравились Мэри.
Она улыбнулась и сделала книксен перед седовласым джентльменом весьма внушительного вида, уловив свое имя в стремительном потоке французских слов, изливаемых Бертой. Ей показалось, что в лице его промелькнуло раздражение, но она надеялась, что, услышав ее историю, он будет столь же добр к ней, как и остальные члены семьи.
Он что-то отрывисто сказал и ушел.
Берта попыталась перевести, что он сказал, но вскоре оставила эту попытку и обратилась за помощью к дочери. Жанна хихикнула:
– Grandpere говорит, что презирает американцев. В своем доме он говорит только по-французски, так что тебе лучше молчать, пока не научишься.
Берта взяла Мэри за руку.
– Пожалуйста, – сказала она. – Прости его. Дедушка старый человек и любит старые обычаи.
«Я все равно собиралась учить язык, – подумала Мэри. – А теперь стану учиться в два раза быстрее и еще покажу этому мерзкому старикашке. Я не произнесу при нем ни слова, а потом, когда придет время уезжать, так быстро затараторю по-французски, что ему придется просить у меня прощения. Я покажу ему, на что способны американцы. Все равно я скоро уеду – как только мадемуазель Сазерак узнает что-нибудь о моей семье. И буду только счастлива никогда больше не видеть гадкого старика с его старыми обычаями, которые будто специально придумали, чтобы людей обижать».
Про старые обычаи она кое-что узнала вечером. Во время ужина приехал муж Берты, Карлос Куртенэ. Он специально заехал посмотреть, что за особу его жена взяла в компаньонки к дочери. Он увидел девушку с распухшим, побитым лицом, пунцовыми щеками, которая часто моргала, видимо чтобы удержать потоки слез. Жевала и глотала она решительно и сосредоточенно. Должно быть, она не привыкла к острым, пряным приправам, характерным для новоорлеанской кухни. Тем не менее она съела все, что лежало у нее на тарелке. Карлосу Куртенэ это понравилось.
После ужина он отозвал Мэри в сторонку побеседовать. По-английски он говорил несколько высокопарно, но бегло, и за короткое время ей удалось узнать очень многое – о семье, в которую она попала, о плантации, о Новом Орлеане.
Он сказал, что в пору его юности Новый Орлеан, как и вся Луизиана, стал частью Соединенных Штатов. И он вырос, принимая этот факт как должное. Но поколение его отца все еще отказывалось принимать те перемены в жизни Нового Орлеана, которые принесли с собой американцы. Старики хотели, чтобы город оставался таким, каким был.
Американцы же хотели изменить город, сделать его американским. Они отказывались усваивать французские обычаи и французский язык.
Креолы, подобные Grandpere, не желали отказываться от своих обычаев.
Теперь, как сказал Карлос Куртенэ, Новый Орлеан – это не один город, а два.
Был изначальный город – маленькие квадратики внутри большого квадрата – старого города. Улицы там были узкие и прямые, здания лепились почти вплотную друг к другу. Подобно всем старым городам, он был когда-то окружен стеной, и пространство внутри стен надо было использовать экономно.
Был еще и новый город, где улицы извивались, повторяя изгибы реки, а дома стояли поодиночке среди широких лужаек и садов.
Новый город – старый город, город американский – город французский. Они были разделены улицей, в центре которой тянулся зеленый газон с деревьями, похожий на парк. И американцы, и французы называли этот газон нейтральной полосой.
– Язык войны, – сказал Карлос Куртенэ и печально улыбнулся. – Это безумие. Мы, французы, все равно проиграем, и прекрасно знаем это. Но есть такие, как мой отец, которые, отступая, будут бороться за каждый дюйм. Они не желают признавать неизбежного. У американцев больше людей и больше денег. Французы будут просто поглощены… Я научился говорить по-американски, потому что я банкир и американцы имеют дело с моим банком… Я хочу, чтобы Жанна выучила язык, ибо это язык ее будущего… Мой отец называет его языком варваров. Он продал свой городской дом и круглый год живет в Монфлери, лишь бы никогда не слышать этот язык. Благородный старый глупец. Как креол я люблю его за это. Но это не мешает нам все время спорить.
Он считает меня предателем, – продолжил Карлос. – Не только за то, что я сотрудничаю с врагом; хуже того, я предпочел стать банкиром, а не плантатором. Но я люблю бизнес, и мне нравятся американцы, потому что они живут ради бизнеса… Когда-нибудь Монфлери станет моим, потому что я старший сын. Но я никогда не стану заниматься здесь хозяйством. Куртенэ из Монфлери будет мой сын Филипп. Ведь рано или поздно плантация все равно перейдет к нему. Он хотел бы жить здесь и сейчас, но мой отец никому не позволяет вмешиваться в управление поместьем. Он отказывается даже нанять управляющего. Поэтому Филипп живет с одним из моих братьев на его плантации. У Бернара он учится быть плантатором. Один из сыновей Бернара работает у меня в банке. Я учу его быть бизнесменом. Семья – дело полезное.
Мэри ухватилась за эту тему:
– Я ищу свою семью. То есть поисками занимается мадемуазель Сазерак. Простите, вы не могли бы сказать, скоро ли мне ждать вестей от нее?
– У вас в Новом Орлеане семья? Как фамилия?
– Я не знаю. Это очень долгая история.
– В таком случае, извините, но сегодня я не смогу ее выслушать. В другой раз, если не возражаете. Я хочу побыть с женой и дочерью – через час мне надо возвращаться в город… Можно не торопиться с розысками – на лето все уезжают из города, кроме деловых людей вроде меня и нескольких чудаков. Если вам и суждено разыскать вашу семью, это будет не раньше осени, когда все вернутся в город… Но не расстраивайтесь, мисс Макалистер. Осталось всего несколько месяцев, а жизнь в Монфлери вы найдете весьма увлекательной. Я счастлив, что у Жанны будет такая образованная и разумная подруга. Я передам мадам Куртенэ, что очень доволен.
– Благодарю вас, месье.
– Взаимно, мадемуазель.
Мэри осталась в конце галереи, а Карлос отошел к Берте и Жанне. Она инстинктивно понимала, что было бы неудобно находиться рядом с ними, когда он начнет ее расхваливать. «Какой приятный человек, – подумала она. – Настолько же, насколько противен его отец. Правда, сейчас, когда я поняла, за что старик так ненавидит американцев, он не кажется мне таким мерзким. Хорошо, что моя семья не разделяет этой ненависти, иначе мать с отцом никогда бы не поженились».