Ее нет. Не существует.

Она осталась там, в темноте, а Оден вышел.

Выжил.

— Иллюзия. — Королева Мэб знает в иллюзиях толк, недаром туманы идут рука об руку с грезами. Она присаживается, и пурпурная парча платья тонет в грязи его камеры. — Это всего-навсего иллюзия… ты мертв, и давно. Чувствуешь?

Ее рука прижимается к его щеке, и большой палец скользит по губам, сдирая сухую кожу. Лишь этот и еще указательный не защищены чехлами для ногтей и оттого выглядят неестественно короткими.

— Видишь, ты ничего не чувствуешь. И значит, ты мертв. Смирись.

Нет. Он хочет вдохнуть, но рука закрывает рот, а нос привычно забит не то слизью, не то засохшей кровью.

— Упрямый пес…

Она давит на губы, впивается когтями в щеку, но Одену уже не больно. Наверное, он и вправду мертв.

— Нет… — У него чудом получается вывернуться и сделать вдох. — Я живой.

— И чем докажешь? — Мэб слизывает с пальцев капли крови, темные, как гранаты ее ожерелья.

— У… у меня есть невеста.

Глаза Мэб — зеленый нефрит. Сама она мертва, давно мертва, укутана саванами туманов. И отравляет их, рождая безумные грезы. А Оден жив.

— …во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы светлы, мягки и душисты, как солнечный луч…

— Есть, конечно, есть, — шепчет кто-то на ухо, успокаивая. — И тебя ждет. Ты к ней вернешься, и вы будете счастливы.

Держит крепко, но мягко. И руки теплые, живые. А если Оден способен ощущать тепло, то он жив.

— Эйо…

— Я, кто еще. — Она рядом, ее запах — серебра, вереска и меда — заслоняет те, принесенные из сна. Это ведь сон. Просто сон.

— Кошмар, да? — Эйо заставляет его лечь и сама устраивается рядом. Она сразу заявила, что плащ один, а она не настолько жалостлива, чтобы ночью мерзнуть. — Кошмары уйдут. Со временем. Сначала они каждую ночь, а потом постепенно блекнут… выцветают, как шторы на солнце. Теряя силу, приходят все реже и реже. Однажды и вовсе о тебе забудут.

— О тебе забыли?

Она задерживает дыхание, но отвечает спокойно, равнодушно даже:

— Еще нет. Времени прошло не так много.

И Оден запирает вопрос о том, сколько времени прошло с той злосчастной ночи, когда жила, откликнувшись на его зов, раскрылась в русле ущелья. Он слышал, как стонут скалы, наливаясь краснотой, трещат, грозя обвалами, и не выдерживают жара.

Грохот их оглушает.

И кажется, что крепостные стены рушатся беззвучно…

Это было. Когда?

Год? Два? Больше?

Если больше, то насколько?

Война, начавшись у Грозового Перевала, должна была завершиться там же. Путь был заперт в обе стороны, но, выходит, его открыли и война перешла на земли детей лозы?

— Спи, — повторила Эйо, не пытаясь вывернуться из-под его руки. Если ей и было неудобно, Эйо молчала. А Одену нужно было знать, что рядом есть кто-то в достаточной мере живой, чтобы и он сам ожил. — Завтра будет сложным…

Помолчав минуту, она добавила:

— Послезавтра тоже. Сейчас все сложно.

Этой ночью Мэб отступила.

Собак учуял Оден.

Мы пробирались по руслу ручья, извилистому и топкому. Вода ластилась к ногам, и, если бы не обстоятельства, я бы получила от прогулки удовольствие. Солнце припекало совсем по-летнему, птицы обменивались последними сплетнями, и синие стрекозы скользили над шелковой гладью ручья.

Мой спутник двигался куда уверенней, чем я рассчитывала. Он шел, ступая практически след в след. Руку, правда, на моем плече держал, но оно и понятно. Головой крутил. Принюхивался. И выражение лица порой становилось таким… удивленным, что ли? Как-то он наклонился, зачерпнул горсть мелкого песка и долго растирал его между пальцами.

Потом камешек подобрал…

И осклизлый кусок коры, который долго мял в ладони, пока не раскрошил в труху.

— Много всего, — сказал Оден, хотя я ни о чем не спрашивала. — Вода холодная.

— Замерз?

— Нет. Просто. Вода холодная. И мокрая. А сверху солнце. Отвык.

Я срезала лист лопуха:

— Это на голову. Чтобы не перегрелся.

Спорить не стал, надел и рукой придавил, чтобы не сдуло. Высший… райгрэ… вожак… с листом лопуха на макушке. Забавно. Или печально, если разобраться. Оден был вожаком — наверное, сам еще не осознал, насколько изменилось его положение. О да, род его примет, как принимают больных и убогих. Но сам он себя таким не считает. И, кажется, уверен, что стоит дойти, как все вернется на круги своя.

А мне-то что?

Без крыши над головой всяко не останется. Самолюбие же… как-нибудь переживет.

И долг за него найдется кому отдать… наверное.

Рука на плече вдруг потяжелела.

— Стой. — Оден повернулся влево и прижал палец к губам.

Стою. Молчу. Слушаю. А лес подозрительно беспечен. Но вот застрекотала сорока, и визгливый голос сойки подтвердил: чужие рядом.

— Собаки. Там. — Оден указал на левый берег. — Но далеко. Идут.

— За нами?

Задумался, но тут же решительно ответил:

— Нет. Встали на след. Гонят…

Теперь и я слышала далекие голоса гончих. Небось аллийские, серошкурые, с жесткой шерстью и массивными брылами, с которых вечно стекают нити слюны. Их розовые носы чувствительны, и, значит, лучше затаиться. Чей бы след ни вел собак, с леса станется устроить неприятную встречу.

И куда нам?

Одна я уйду, а вот Оден…

Голоса приближались.

— Идем. Быстро.

Не бежать, но поспешить. Лес, оскорбленный недоверием, молчал и не собирался помогать упрямой мне. А я напряженно вслушивалась в его паутину, пытаясь найти хоть какое-то убежище.

Думай, Эйо, думай.

Если вчера не хватило ума пройти чуть дальше обычного.

Неодобрительно шелестела старая ива. Вода спешила спрятаться под корнями, мочила зеленые космы ветвей. Но мы — не вода. Ива — слишком мало.

…дальше.

Лес все же снизошел до ответа.

…иди. Не обману.

Поверить и… я в любом случае спастись успею. А Оден?

…а выбор?

В этом есть толика правды. Либо идти вдоль ручья, надеясь на удачу, либо поверить лесу. Из двух зол выбираю меньшее. И лес протягивает-таки руку помощи. Нам туда, где, натянутая до предела, дрожит, но не рвется нить жизни. Старая ель со сломанной верхушкой умирала давно. Она была слишком упряма, чтобы просто поддаться ветру, но слишком слаба, чтобы устоять. И буря почти вырвала ее, опрокинув набок, но не сумела вытащить бурые корни. Бросила, наигравшись, а ель кое-как приспособилась.

— Осторожно. — Мне пришлось замедлить шаг. — Здесь яма.

Под корнями, под зелеными, с желтой проседью, лапами ели. Толстый слой игл укрывает ее дно, а на стенках прорастают волчьи грибы.

— Забирайся.

— Ты?

— Скоро вернусь.

Собаки мне не страшны. Хуже, если с ними люди, поэтому надо успеть первой.

Я возвращаюсь на берег и, перебравшись на ту сторону, иду вверх по течению. Пятьдесят шагов, затем вновь переправа по воде — и те же пятьдесят шагов вниз. Переправа.

Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить. Взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.

Нить упругая.

Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…

Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.

Смеялась еще.

Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.

А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.

Вовремя.

Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот прежний след гончие потеряли — невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.

Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.

Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.