Купание начинало сказываться.
Мне было холодно. Мне было настолько холодно, что зуб на зуб не попадал.
— И да, я понимаю, что это — разумное решение. Я думала…
— Но тебе страшно?
— Да.
— Из-за того, что ты видела в храме.
Не столько видела, сколько слышала. Голос Ниоры, такой тихой маленькой Ниоры, наполнял чашу зала. Он — струна, которая вот-вот оборвется, но ее заставляют звучать громче, страшнее. И когда наступает тишина, я затыкаю уши, чтобы не слышать уже ее.
— Да.
Нет, я понимаю, что храм — это храм, что он далеко и вряд ли кто-то сумеет повторить тот ритуал. Что в жизни все происходит иначе — девушки возвращались веселыми, смеялись, краснели и принимали поздравления. Их приглашали в дом, зазывая с ними удачу. Даже эхо той дареной силы — это много.
Бояться на самом деле нечего. И Оден — не самый худший вариант.
Я могу поймать молнию.
Остаться на безымянном поле за околицей безымянной же деревни.
Попасться охотникам…
…или какому-нибудь ненормальному, который решит достигнуть бессмертия, искупавшись в крови девственницы-альвы. Хотя последние два варианта вполне друг с другом согласуются. Главное, чтобы у ненормального деньги имелись.
А к Одену я где-то даже привыкла. Он же сгреб меня в охапку вместе с плащом и сказал:
— Спокойно, я просто не хочу, чтобы ты замерзла.
Я спокойна. Почти. И просто предупреждать надо.
На поляне он устроился под деревом, как раз под тем суком, на котором я отдыхала не так давно. Оден набросил второй плащ, но выпускать не собирался.
— Без твоего согласия ничего не будет. Если тебе станет легче, я дам слово.
— Не надо.
Как ни странно, но я ему верю. Возможно, это глупость, но… кому-то ведь надо верить.
— Ты очень наивная.
Его рука забирается под плащ. Ладонь широкая, хватает, чтобы накрыть полспины, и теплая. Наверное, именно это тепло и заставляет меня сидеть на месте, пусть и хотелось сбежать на другой край поляны. Или еще дальше.
— Как ты попала в храм? Потерпи, сейчас холод отступит. Я тебя больше не отпущу далеко. И недалеко тоже.
Бессмысленное обещание, мы оба это знаем.
— Мама отдала…
Знала ли она, что нас ждет? Догадывалась, иначе зачем шептала мне о том, что надо бежать, при любой возможности — бежать.
— Почему? Это тоже… обычай альвов?
Голос Одена звучит глухо. Кажется, он готов вынести маме приговор. Жаль, уже темно и я не вижу выражения его лица.
А ему темнота привычна, если, конечно, к такому возможно привыкнуть.
— Нет. Не обычай. Шанс выжить.
Он не понимает. А мне или от холода, или от страха хочется говорить, именно здесь и сейчас, потому что еще немного — и желание пройдет. Я ведь привыкла молчать, да и… слушателей не было.
И говорю.
Про старые конюшни, куда сгоняли «нечистых по крови». И про дорогу — идти приходилось пешком. Тоже было начало лета, жара… кто-то не выдерживал, но слабых добивали.
Я впервые увидела, как умирает человек.
Сколько в нем было чужой крови? Одна восьмая? А то и меньше. И выглядел он именно человеком, благообразным стариком с острой бородкой, которую по утрам расчесывал костяным гребнем. Он утверждал, что в любой ситуации нужно оставаться собой. И еще смешно картавил.
Он носил тяжелые ботинки, новые, которые натирали. И однажды отказался идти.
Уговаривать не стали.
Потом был лагерь — переплетение колючей лозы, из которой поднимались белые штанги смотровых площадок. И широкая полоса разрыхленной земли с зелеными ростками разрыв-цветов.
А по ту сторону забора — собаки, обычные, четвероногие, лютые до пены на клыках.
И сортировка.
Приказ раздеться. Одежду уносят. Смывают пыль. Взвешивают. Замеряют. Лезут в рот, проверяя, здоровы ли зубы. Кого-то уводят.
Одних направо — этим повезло, их сочли полезными.
Других налево — слабые, которых добивают тут же. Мама прижимает меня к себе, уговаривая не смотреть. Я же держу ее за руку, боясь, что нас разлучат.
Оставляют вместе. Выдав серую одежду, перегоняют в барак.
Потом были дни… много дней. Работа. Норма и страх до нормы недотянуть. Еда, которой становилось раз от раза меньше. И мамины попытки меня подкормить.
Зиму мы пережили потому, что ей удалось понравиться охраннику. Он устроил и ее, и меня на кухню. Конечно, воровать не получалось — я попробовала и была наказана, — но было тепло, и ночевали не в бараке, а в закутке при котельной. В дежурство Лоуто маме перепадали хлеб, масло, сыр и даже шоколад… мы его прятали под половицей и ели понемногу.
Жаль, что весной Лоуто перевели.
— А твой отец? — Оден сжал меня так, что еще немного, и кости захрустят.
— Он попросился в лагерь, чтобы не расставаться с нами… и осенью умер. Простуда. Он был очень хорошим, только слабым…
И если бы не я, мама ушла бы за ним сразу.
Потом стало совсем плохо. Работы почти не было, зато появился слух, что вот-вот подпишут приказ о ликвидации. И пайки, без того урезанные до минимума, вскоре вообще отменят.
Изящное ландо появилось у лагерных ворот тогда, когда мама почти решилась на побег. Она понимала, насколько безумна эта затея, — хватало желавших перебраться за ограду, а выживших не было, — но не могла упустить и призрачного шанса.
Все изменилось резко.
Я помню, что ландо показалось мне чем-то чудесным. Лаковое, игрушечное почти, на огромных колесах. Сверкают рессоры и бронзовые накладки на дверях. Покачивается белоснежный зонт, защищающий от солнца нежную кожу альвы.
Начальник лагеря суетится, спеша угодить госпоже.
Она обратилась сама.
Сказала, что лагерь обречен, ибо милосердие королевы, которая оставляла жизнь потенциальным предателям, иссякло. Но все же шанс есть.
Храм Лозы Первозданной готов предоставить укрытие девушкам. Тем девушкам, в ком есть кровь альвов, не меньше четвертой части. При условии, что девушки сохранили девичество.
Их ждет судьба храмовых служек.
Покой. Мир. Спасение.
Служение во благо Лозы и королевы.
Отбор будет производиться здесь же… и лучше не пытаться обмануть врача.
Мама, взяв меня за руку, прошептала:
— Храм вряд ли будут охранять так же серьезно. Сначала вас приведут в порядок. Подкормят хотя бы. Но не увлекайся. Не верь им. И когда появится шанс — беги. Слышишь, Эйо? Не верь. Беги. Даже если страшно будет уходить. Доберись до Перевала. Найди Брокка. Он защитит. Обещаешь?
Я пообещала. Мама первой шагнула из строя:
— В моей дочери крови половина.
А остальное определил врач, и меня запихнули в фургон…
Наверное, я долго говорила. Увлеченно. Не заметила, когда мы легли и как получилось, что теперь плащ не защищал меня от Одена. Но вместе и вправду теплее.
Да и после того, что было, бояться его — смешно.
Теперь он держал меня бережно и шею гладил. Большой палец скользил вверх, останавливался на миг в ямке на затылке — и вниз, приминая воротник.
Снова вверх.
В этом жесте не было ничего двусмысленного, и я позволила себе просто получать удовольствие от прикосновения.
— Знаешь, — произнес Оден странным тоном, — я начинаю думать, что на этой войне мне повезло. Я даже не уверен, что хочу знать, какой она была.
Какой бы ни была, но она закончилась.
Я больше не позволю себя запереть.
Утром я все-таки выглянула на поле. Оден был против. Он опасался ловушки и долго стоял на краю, принюхиваясь, прислушиваясь, готовый отступить при малейшем признаке угрозы. Меня крепко держал за руку, точно боялся, что потеряюсь.
— Сегодня они будут прятаться. И завтра, скорее всего. — Я повторила это раз в пятый, но Оден не верил.
И все же согласился выйти. А я рассмеялась, увидев разложенные на земле рушники.
Что у нас здесь? Тройка жирных гусей, свежевыпотрошенных, общипанных и даже заботливо пересыпанных солью, — не пожалели, надо же. Горшок топленого жира. Квашеная капуста. Вязанка соленых подлещиков. Сухие кольца домашней колбасы. Увесистый ломоть сала с мясной прожилкой, заботливо завернутый в тряпицу. Масло. Мед. Праздничный, посыпанный маком каравай, который должны были бы разделить на вчерашней свадьбе. Миска с жареным мясом, украшенным луковыми колечками. А в высоком кувшинчике из красной глины — сливки.