Это, повторяю, писал С. Петров.
Перед тем как полемизировать с новгородским писателем-переводчиком по существу, я, отвечая ему, отметил в его рассуждениях два момента, с которыми полностью согласен.
Автор этого острого, интересного письма действительно не единственный, кто воспринимает сегодня Каренина по-новому. И действительно, «обманутая» Л. Толстым литературная критика повинна в том, что почти сто лет читатели видели в Каренине личность малопривлекательную.
С новым восприятием этого литературного героя я, испытав искреннее удивление, резко столкнулся после опубликования статьи, где убеждал читателей в том, что не нужно и в наш «рационалистический» век бояться быть эмоциональным и непосредственным в выражении чувств. И вот несколько читателей, разумеется незнакомых между собой, обвиняя меня в «старомодности», «сентиментальности» и «непонимании духа эпохи НТР», называли Каренина как человека твердого, умного, надежного, отлично понимавшего, что излишняя эмоциональность мешает делу. (При этом уточнялось, что имеется в виду не Каренин театральных постановок и киноэкрана, а герой романа «в чистом виде».)
Что же касается литературной критики (и в этом, повторяю, я тоже полностью согласен с С. Петровым), то она с момента появления романа не видела в Каренине ничего хорошего. Ее отношение к нему было на редкость устойчивым — она обвиняла его в бесчеловечности.
Гуманистически настроенная литературная критика не любила Каренина, потому что с самого начала полюбила Анну — талант ее сердца, полноту самоотдачи в любви, тоску по цельному человеческому существованию, которые были растоптаны.
В самом по себе намерении освободиться от гипноза критики нет ничего дурного, напротив, оно говорит о самостоятельности мышления. Дело в том, какими аргументами сопровождается это «освобождение».
Теперь поспорим по существу.
Сергей Петров видит в Каренине трагическую личность с напряженной и сложной внутренней жизнью, которая скрыта от нас, читателей Л. Толстого, «художественным „лукавством“» классика.
Если отвлечься от тех или иных толкований действительно бесконечно сложного художественного языка Толстого, то речь, как мне кажется, идет сейчас о понимании социального героя, о том, чем он может и чем не может жертвовать во имя «высших целей».
И это, разумеется, не только литературно-академический вопрос, он волнует нас ничуть не меньше, чем современников Л. Толстого.
Вернемся к читательским письмам (они точно и искренне отражают ряд сегодняшних умонастроений). Письмо, с которым я сейчас познакомлю, показало мне выпукло тенденцию, не замеченную мною раньше в нашей литературе, возможно, потому, что я достаточно нагляделся на эту тенденцию в самой жизни. Посвящено письмо уже избитой теме соотношения в человеке ума и сердца.
«Вы не найдете в литературе последних лет ни одного романа, ни одной пьесы, в которых „рационалист“ становился бы, по мере развития человеческих отношений и событий, „эмоционалом“. Но, наверное, помните сами немало вещей, где „эмоционалы“ постепенно становятся „рационалистами“. В этом одно из отличий литературы эпохи НТР от литературы XIX века, в которой герои, поначалу „сухие“ и „замкнутые“, делались постепенно „открытыми“ и „несухими“. Оттаивал даже Базаров. Но что, по-моему, особенно замечательно, это искания женщин в сегодняшней литературе: эмоциональные и нетерпимые к „рационалистам“ героини в конце концов начинают исповедовать их формулы. И может быть, в этом „обращении“ можно больше, чем в чем бы то ни было, увидеть подлинное торжество рационализма».
Не думайте, что автор письма осуждает литературных героинь. «Они идут за сегодняшним социальным героем, ведь женщины во все века шли за героями. Они идут за тем, у кого эмоции не хаотичны, а четко организованны и нацелены на дело. Они идут за тем, у кого человечность поднялась на новую, высшую ступень, кто умеет, если надо, во имя любимого дела пожертвовать второстепенными чувствами…»
(«Второстепенные чувства» напомнили мне при чтении этого письма осетрину «второй свежести» из романа «Мастер и Маргарита», а также резонное замечание одного из действующих лиц о том, что «свежесть бывает только одна — первая, она же и последняя».)
С удивительной легкостью сегодняшние авторы отдельных статей и писем одобряют любые — фантастические и повседневно будничные — жертвы, на которые идут любимые ими герои. У Сергея Петрова эта склонность получила силу ретроспекции. В его сегодняшне-рационалистической трактовке романа Толстого совершенно оправдана жертва судьбой и самой жизнью Анны со стороны «государственного человека», озабоченного «высшими целями». Более того, в необходимости пойти на эту «жертву» — не дать Анне развод, означавший в тех социальных условиях жизнь или смерть, — он видит трагедию «государственного человека»…
Вопреки утверждению С. Петрова, будто бы это Анна, и только она, видит Каренина бесчувственным и отталкивающим, «государственный муж» на страницах, где его легкомысленная жена отсутствует, показан особенно неприглядным. И это понятно: для Л. Толстого он не «государственный человек», а человек ведомства, департамента, чья деятельность весьма далека от подлинных интересов России.
Но дело не только в этом.
Гений Толстого выразился в том, что он первым в мировой литературе создал образ «человека-машины». Получив заметки С. Петрова, я тоже перечитал «Анну Каренину» и тоже понял ее сегодня по-новому. А новым было то, что действительный тайный советник Алексей Александрович Каренин чем дальше, тем отчетливее напоминал мне… героев сегодняшних фантастических романов.
Я имею в виду те фантастические романы, где формы искусственной жизни (уже достаточно высокоразвитой) вынуждены во все более осложняющейся обстановке — ошибаясь и даже страдая — самостоятельно искать и находить решения, обеспечивающие им наибольший выигрыш.
Л. Толстой четко и неуклонно отмечает автоматизм Каренина — в усмешке, интонациях, укладе жизни, мышлении… Но героев сегодняшних фантастических романов, где небывалое перемешано с повседневностью, бытом, Каренин напоминает чертой более существенной: логикой поведения.
Логика эта состоит в том, что, будучи четко запрограммированным на определенную систему действий, герой перед лицом непредвиденного, когда эта система оказывается неэффективной, вносит в нее те или иные уточнения, все равно неадекватные бесконечной сложности и непредсказуемости жизни, и поэтому очередное столкновение с непредвиденным опять вызывает у него полнейшую растерянность.
«Он чувствовал, что стоит… пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью…» — передает Л. Толстой состояние Каренина накануне его первого объяснения с женой по поводу ее замеченного в гостиных оживленного общения с Вронским. И далее, через несколько строк, Л. Толстой именует жизнь Каренина — в отличие от живой, непредсказуемой, непонятной ему жизни «искусственной». И хотя он, разумеется, наделяет это определение иным смыслом, чем тот, который мы сейчас имеем в виду, искусственное это искусственное. (Даже по «докибернетическому» Далю: «Искусственный — неприродный или несозданный, деланный».)
Перед лицом «нелогичного и бестолкового», то есть нашей земной, естественной, странной жизни, герой и сам делается «нелогичным и бестолковым». Изменяя безупречно точно запрограммированным в нем «обыкновениям», он вырабатывает новые «обыкновения» (слово Л. Толстого), не менее четкие и устойчивые, отдающие холодом металла, даже когда они с виду отличаются «милосердием» или «великодушием». До очередного соприкосновения с «нелогичным и бестолковым». А нелогично, бестолково то, что не запрограммированно.
Я говорю сейчас не персонально о Каренине, а о самой — достаточно подробно описанной в литературно-критических исследованиях, посвященных сегодняшней фантастике, — логике поведения «человека-машины».
Гений Толстого выразился в том, что он художественно создал образ «человека-машины» задолго до того, как машина победоносно вошла в нашу жизнь, отразившись на нравах, человеческих отношениях, в искусстве, повседневности и на великих явлениях эпохи. Он показал бездуховный мир «человека-машины».