Я узнал, что воспитывался он в детском доме, затем было ремесленное училище, работа в Сибири по комсомольской путевке, техникум, шахта… Узнал, что он любит физический труд и трудные книги любит, что ему тридцать пять лет и он пока не женат, и, в сущности, ничего о нем не узнал, и он остался для меня загадкой…
Письмо, публикуемое ниже, я получил после появления в печати документальной повести в письмах о любви — «Удар молнии», герой которой Эдуард Гольдернесс воплощает в чувствах к любимой то величие души, которое отмечает великих мира сего.
2. Елена Борисовна: о неизвестных великих душах
«Хороший эпиграф у повести „Удар молнии“: „Великих душ гораздо больше, чем принято думать“. Только от одних остаются многотомные романы, а от других лишь один поступок, фраза или улыбка. А от героя повести, Гольдернесса, — любовь. Она, как „удар молнии“, вдруг осветившей путь или, наоборот, заставившей остановиться.
Она призывает нас искать настоящее, отбросить все мелкое, случайное — это мешает искать и верить, что найдешь. Ведь, наверное, у многих оно есть, настоящее, есть и настоящая любовь, только она молчаливая, сказать о себе не может. Гольдернесса любовь переполняла, он не мог носить ее в себе, она просто выплескивалась из него, он не мог не писать о своей любви. Ценность этой любви и этих писем чувствует и Ирина — она хочет, чтобы люди узнали, прочитали письма Гольдернесса, ведь они не только к ней — они ко всем людям. Прикасаешься не просто к прекрасному чувству, узнаешь еще и прекрасного, великого человека — я говорю о Гольдернессе. Поражает глубина его поистине всепоглощающего чувства, какое-то фантастическое проникновение в мысли, чувства, характер любимого человека. Трогает его самоотреченность в любви, когда ничего не требуют в ответ. Трудно передать все свои мысли и чувства словами, просто письма эти меня потрясли! А в наше время потрясти чем-нибудь современного человека трудно — такие мы все стали не то, чтобы равнодушные, просто, скорее, неудивляющиеся.
Хочется многое сказать — и впервые не найду привычных, гладких, удобных фраз, которыми всегда привыкала отделываться. Даже не знаю, зачем я пишу письмо это, оно, скорее, для меня самой, чем для вас. Просто испытываю к вам огромную благодарность за то, что вы заметили, не прошли мимо такого сокровища. Вы писали, что вам было больно писать, больно „отсекать лишнее“, но без этого не получилось бы подлинного произведения (хотя называть так это странно). Последовательность писем удивительно правильная. Эдуард как бы постепенно раскрывается перед нами и постепенно приходит к своему апогею — любви, и тут понимаешь, что иначе у него быть не должно, такой человек должен был любить именно так.
3. А. Р. Смирнова: просто хорошие люди…
«Я часто думаю о просто хороших людях. Будто бы ничем не замечательных, но как-то неприметно, скромно обогащающих жизнь. Вот ваша бестужевка. Как жаль, что мне ничего не было известно о ней при ее жизни. Я бы посылала ей фрукты из моего сада, а может быть, и цветы, если бы кто-нибудь из окружающих меня, людей летел в Москву… Я живу в маленьком южном городе, на берегу моря, всю жизнь работала врачом в больнице, потом в санатории, сейчас уже стара, немногим моложе вашей Амалии. Воспитываю внуков и ухаживаю за деревьями и клумбами в саду. И душа не на месте у меня: всю жизнь что-то делала для людей, а сейчас… чем порадую их я сейчас? Что я могу?
Вы сообщите мне, пожалуйста, адреса тех бестужевок, которые были на описываемой вами встрече, я буду посылать им что-нибудь хорошее из моего сада. У меня такое чувство, будто это мои старшие сестры. Хотя в моей семье я была старшей сестрой, воспитывала и заботилась о младших. А теперь вот захотелось заботиться об этих неизвестных мне старших сестрах.
Кажется, в одной из ваших книг я читала о том, что самая большая человеческая драма — неучастие в жизни. Эта мысль мне близка. Я никогда не понимала людей, ничего не созидающих помимо собственного комфорта и благополучия.
С возрастом эта драма становится будто бы и неизбежной: человек устает от активной деятельности, хочет отдыха, покоя. Моя цель состоит в том, чтобы устранить эту неизбежность. Говорят, что любой возраст чем-то хорош. Перефразировав этот афоризм житейской мудрости, можно утверждать, что в любом возрасте человек может найти доступные его силам — пускай очень скромным! — формы не биологической, а истинно человеческой жизнедеятельности. Для меня сегодня это: общение с людьми. С людьми дальними и ближними.
И вот что интересно: только действуя хотя бы в этой скромной форме: ободрить, написать письмо, посоветовать, просто дружески улыбнуться, — и испытываешь подлинно глубокий, радостный покой в сердце…
После вашего этюда я пошла в библиотеку, достала все, что издано о Бестужевских курсах, и читала не отрываясь.
Какие замечательные люди!
Это же надо: всем на свете интересовались и все на свете умели, и не было чуждо им ничто человеческое…
НИЧТО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ…
Ничто человеческое…
Перрон был похож на клумбу, и в толпе людей с целыми охапками роз и георгинов Леонид Аристархович, известный человек в нашем городе, выглядел несколько странно: в руках у него был не букет, а нечто непонятное, неправильной формы, наглухо закрытое бумагой.
Я решил, что это большая кукла. У Леонида Аристарховича была десятилетняя дочь. «Наверное, — подумал я, — с этим поездом она возвращается с юга из детского санатория».
Но, когда подошел состав, из вагона вышла не дочь, а его жена, нежно, мимолетным касанием погладила загадочный пакет и зашагала с мужем к выходу в город…
Мы были с ним старинными, со студенческих лет, товарищами, и, хотя из-за занятости Леонида Аристарховича виделись нечасто, он чувствовал себя при наших встречах непринужденно и легко. И когда я однажды рассказал ему, что видел его на перроне вокзала и подумал, что он с большой куклой ожидает дочь, Леонид Аристархович рассмеялся:
— То не кукла была, а розы. Достойные кисти Коровина.
— Почему же ты так запаковал их? — удивился я.
— Понимаешь ли, с обнаженными розами… — посуровел он.
Мы были в его большом, строгом кабинете руководителя солидного машиностроительного объединения.
— С обнаженными розами?.. — не понял я.
— Ну, — рассердился он, — ты литератор, поэтому поговорим для ясности о чувствах. Ты на виду их держишь? Тоже небось не каждую розу, не каждый шип выставляешь. Даже там. — Он махнул неопределенно рукой в сторону окна, думая, видно, в эту минуту о вольной жизни литератора. — А тут… — Он посмотрел на строгие стены.
— Но ты же не в кабинете ожидал жену. А на перроне вокзала.
— А… — тряхнул он головой, — сидит во мне что-то или кто-то, ну наподобие литературного консультанта в твоей жизни. Но только он перед тобой с острым карандашом, а этот во мне самом и повторяет: строже, суше, жестче!
…Я начал с роз, потому что разговор о них помог мне потом одержать победу в единоборстве с совершенно реальным литературным консультантом.
— Без обнаженных эмоций вы обойтись не могли! — Литературный консультант даже не ртом, а ноздрями едва уловимо усмехнулся, и его острый карандаш ужалил непонравившуюся строку в моей рукописи[5].
У консультанта было четкое и бесстрастное лицо римлянина эпохи императора Тиберия. Страницы книг, которые выходили при его участии, сухо дышали ночным покоем холодеющей пустыни — в ней отдыхает, остывая, перегретый за день песок.
— Раньше у меня было: «беззвучно зарыдал», — оправдывался я, — а стало скромнее: «заплакал». Раньше было: «кусал кулаки, чтобы отвлечь себя от боли», а стало скромнее: «закрыл лицо руками».