Картина, которая могла бы стать шедевром, но все же вызывала смутное недовольство, была закончена в тот самый день, когда на Пляса де Майор должны были повесить того, чей облик Диего придал молодому Христу.
Большие скопления народа, сильные чувства – для художника важно наблюдать подобные сцены, как бы жестоки они ни были. К тому же теплилась в душе надежда, что, взглянув последний раз на лицо Хосе, он сумеет уловить тот штрих, которого недостает картине. Иной скажет, что бесчеловечно искать вдохновение в смерти, но жизнь всегда беременна смертью, а он – не Мурильо, и ангелочков не пишет.
После полудня Диего отправился на Пляса де Майор, где должна была состояться казнь. Там уже колыхалась немалая толпа, но художник сумел протиснуться в первый ряд. Одни узнавали его, на других действовал богатый наряд и уверенные повадки живописца. Равенства нет даже у подножия эшафота.
Ждать пришлось долго. Народ волновался, солдаты в оцеплении скучали, лениво отпихивая тех, кто напирал слишком нахраписто. Наконец, раздались крики: «Везут! Везут!»
Стража быстро расчистила проход, повозка с осужденным въехала на площадь. Возница шагал, ведя мула под уздцы, охранники двигались по сторонам. На повозке сидели только Хосе и священник, напутствующий преступника. Руки Хосе были связаны за спиной, на шее болталась дроковая веревка, которую скоро должна была сменить настоящая петля. Священник громко читал молитвы, время от времени поднося распятие к лицу осужденного. Хосе поспешно прикладывался к ногам Спасителя, которого так часто изображал, и вновь обводил безумным взглядом площадь, дома, лица людей, пришедших полюбоваться на его смерть.
Господин палач спустился с возвышения, помог связанному Хосе слезть с повозки и подняться на эшафот.
Томительно долгие и одновременно поспешные приготовления к казни. Преступник не знатен, потому и особой пышности нет, но все, предписанное обычаем, должно быть исполнено. Снять дроковую веревку, накинуть на голову осужденного мешок…
– Нет! – закричал Хосе. – Уберите эту гадость! Я не хочу!
Толпа довольно загудела. Отказаться от мешка, умереть с открытым лицом – последнее право смертника, а для зрителей – дополнительное развлечение.
Сеньор палач отложил мешок и ловко набросил на шею Хосе петлю, свисавшую с перекладины.
– Прочь! – закричал Хосе. – Вы не смеете этого делать! Потом, когда я стану тридцатилетним старикашкой, вешайте хоть сто раз, а сейчас не смейте!
Палач заботливо поправил петлю, чтобы она ровно охватывала шею, и узел находился не под ухом, а у затылка. Священник стоял рядом, придерживая Хосе за локоть, и что-то втолковывал ему, вздымая к небу распятие.
– Погодите, я должен сказать!.. – но палач уже спрыгнул с помоста и, резко дернув веревку, вырвал подставку из-под ног мальчишки. Одновременно и священник, которому не раз приходилось участвовать в подобном действе, отпрыгнул в сторону, отпустив локоть Хосе. Повисшее тело изогнулось, ноги, согнувшись в коленях, ударили раз, другой и третий, словно висельник пытался подпрыгнуть, оттолкнувшись от воздуха. Руки, связанные за спиной, судорожно дергались. Толпа ревела.
– Веселей пляши! – орал кто-то.
На мгновение тело безвольно обвисло, на штанах расплылось мокрое пятно, на помост закапало, затем Хосе вновь беспорядочно задергался, перебирая ногами, будто бежал куда-то.
– От петли не сбежишь! – радостно вопили в толпе.
Судороги становились реже, тело медленно вращалось на веревке, демонстрируя всем почерневшее лицо, оскаленные зубы, широко раскрытые глаза, налитые кровью. Не было в этом лице ничего от смиренного страдания, ни намека на искупительную жертву; одна только боль, уплывающая в бесчувствие смерти.
Народ ликовал.
Диего поспешно проталкивался к аркам, уводящим с площади. Уже под аркой зачем-то оглянулся. Тело Хосе мертво висело под гладкой, на совесть выструганной перекладиной.
Диего почти бежал. Не этого он ждал, собираясь на площадь, хотя, чего можно было ждать?
В голове металась почти кощунственная мысль: а Христос тоже обмочился в последнюю минуту на кресте?
Диего остановился, в раздражении топнул ногой, отгоняя непрошенное.
Хватит! Он сегодня же закончит картину. Спокойствие – самое многозначительное из всех чувств, вот оно и будет на лице юного Иисуса. А больше – ни одного мазка; покрыть картину лаком и передать заказчику.
Вот и дом, ступени стертые бесчисленными шагами, дверь, которую привык не замечать, мастерская, где знакома каждая мелочь, а на мольберте – картина, которой он не писал.
– Что за шутки? – вскричал Диего, бросаясь к полотну.
Все на картине почти как прежде: полутьма под навесом, фигура добрейшего Иосифа, блестящая от пота спина мальчишки, но вместо отрешенно-спокойного лица видны только тщательно выписанные кудри, которыми так гордился покойный Хосе.
Диего уже потянул руку, ожидая почувствовать свежую краску, нанесенную недоброжелателем, пробравшимся в мастерскую, но в этот самый момент юноша медленно повернулся, и на Диего уставились залитые кровью глаза на почерневшем лице трупа.
– Хосе? – выдохнул Диего.
– Разве ты писал Хосе? – спросил висельник.
– Я писал Спасителя, а ты не можешь быть им. Ты слишком молод.
– Это недостаток, который проходит со временем. Вернее, мог бы пройти.
– Хосе наказан справедливо. Он убил двух человек. Если ты впрямь тот, за кого себя выдаешь, ответь: «разве ты учил убивать?»
– Мальчишка делал только то, чему учили вы. Он хотел пить вино, портить девчонок, резать глотки соперникам и считаться притом добрым католиком. Вспомни, что он крикнул в последнюю секунду: «когда я стану тридцатилетним старикашкой, вешайте меня сто раз подряд, а сейчас – не смейте!»
– К чему эти слова?
– К тому, что в той жизни я умудрился стать тридцатилетним старикашкой, а своих детей вы воспитываете так, что их приходится вешать в четырнадцать! Я создал мир, лучший из возможных, и подарил его вам. Я дал вам свободу – величайшее благо на свете. И как вы поступаете со своим миром и своей свободой?
– Ты всеведущий, и знал, что так будет!
– Как ты можешь об этом судить? Если бы я знал все заранее, то ваша свобода не стоила бы истертого песо. Это была бы не свобода, а обман. Свободу можно дать, только отказавшись от всеведения, а значит, от всемогущества. Чтобы вы могли быть людьми, я перестал быть богом. И какими же людьми вы стали?
На картине уже не было маски висельника. На Диего смотрело то самое лицо, которое он искал и не мог найти.
– Тогда приди и накажи нас, всех, кто злоупотребил твоей милостью.
– Вы уже наказаны. Второго пришествия не будет и суд уже состоялся. Мне противно на вас смотреть. Я говорю с тобой, потому что ты единственный, кто сумел разглядеть бога в испорченном мальчишке. Хочешь – считай это карой, хочешь – наградой, но больше такого не будет никогда. Ты можешь изрезать полотно на куски или переписать картину сотню раз, но не заставишь меня повернуться к вам лицом.
Говорить было не о чем. Диего молча стоял перед распахнутой картиной. Там в полутьме мастерской, перекликаясь с цветом стружки, сияли золотые локоны, блестела от пота согнутая спина, и неумолчно шоркал рубанок, до немыслимого совершенства выглаживая перекладину креста.
Евгений Лукин
Грехи наши тяжкие
Вся рожа наруже.
Погожим майским утром в редакции культуры муниципального телевидения прозвучал телефонный звонок. Мстислав Оборышев снял трубку.
– Мстиша… – недовольным голосом известил Авенир Аркадьич. – Тут к тебе сейчас направляется… э-э… человек…
– Надо же! – не преминул съязвить ядовитый Оборышев. – Кого к нам только не заносит… И как мне с ним поступить?
– Н-ну… не знаю, – замялся Авенир, что вообще-то было ему не свойственно. – Выслушай… а там сам решай… Может, в курьезы воткнешь…