— Согласен, — ответил Хэтфилд.

— Согласен, — ответил Вошберн.

— И я, — подтвердил Экстрем.

— Господа, вы только что поклялись кровью. Будьте верны своей клятве до конца жизни, — тихо сказал Рэд.

— Я оглядываюсь на всё дерьмо, которое наш народ вытерпел за последние сто лет, и до сих пор удивляюсь, что мы ни разу не брались за оружие раньше, — с печалью проговорил Вошберн. — Почему, чёрт возьми, белый человек никогда не сражался?

— Бог мой, — вздохнул Морхаус. — Некоторые из нас провели всю жизнь, изучая этот единственный простой вопрос, Чарли, и я должен признать, что мы не приблизились к ответу. Конечно, есть несколько готовых ответов. До последних нескольких десятилетий большинству белых просто слишком хорошо жилось. Жизнь была просто чертовски сладкой, и вся мерзость, вызванная либеральной демократией и политкорректностью, не представлялась действительно опасной для жизни, только всё больше и больше раздражала, а время бежало. Когда людей что-нибудь просто раздражает, они пишут письма в редакцию, звонят на радиопередачу или ноют и ворчат спьяну в баре о том, как мир катится в ад. Они не хватаются за винтовки и не начинают делать бомбы в подвалах своих домов. И, конечно, лет двадцать назад, если там, где жили эти люди, всё становилось слишком плохо, они могли просто собраться и переехать в пригород, или в другой штат немного побелее. Так к нам и переехали сотни тысяч стихийных переселенцев, сюда, на Северо-Запад.

— Ну, по-моему, у нас в округе Клэтсоп теперь точно живёт половина Калифорнии, — согласился Вошберн. — Большинство этих же людей голосует за демократов, и они скорее отрежут себе бубенчики, чем признают, что перебрались сюда в поисках более белого и безопасного окружения.

— Ну да, — протянул Морхаус с усмешкой. — Либералы всегда первыми бегут от безобразий, которые сами и натворили. Обычно только они и могут себе это позволить. Во всяком случае, либерализм и политкорректность давно вышли за пределы простого раздражения. Дела у белых шли всё хуже и хуже с тех пор, как при втором Буше экономика накрылась медным тазом и уже не оправилась, когда закрылись программы социальной защиты и медицинского страхования, и когда неоконсерваторы, наконец, вернули призыв в армию.

Мир нельзя подчинить без огромной армии, а все их высокотехнологичные игрушки, умные бомбы с компьютерами и оружие массового уничтожения просто бесполезны. Если мы намерены продолжать качать ископаемое топливо, Ближний Восток должен быть на самом деле оккупирован, и теперь каждая американская семья, где есть мальчик, знает, что, когда их сыну исполнится 18 лет, то его, по всей вероятности, затащат в пустыню и там убьют. У всех есть, по крайней мере, один знакомый молодой парень, вернувшийся из Ирака или Саудовской Аравии раненым или искалеченным, без руки или ноги, слепым или ненормальным. И, конечно, недостатки нашей замечательной демократии стали совершенно очевидными для тех из нас, кто обнаружил, что живёт в самой северной провинции Мексики. Больше невозможно замести все проблемы под ковёр. Проблемы эти слишком заметны и очевидны, и ни у кого нет денег, чтобы уехать в пригороды.

— Но это пока не привело ни к чему, кроме армии белых, орущих во время радиопередач, а затем в день выборов голосующих толпой за республиканцев, — пожаловался Экстрем. — Мы голосовали за некоторых белых с причёсками, уложенными феном, с сияющими улыбками и в костюмах за тысячу долларов, но они предавали нас, как только попадали в Вашингтон. А у нас появлялось всё больше мексиканцев, больше преступности, больше налогов и меньше работы, все наши сбережения уходили на счета врачам, потому что ни у кого больше нет страховок, и всё больше детей возвращались в гробах, которые нельзя фотографировать. Ну разве мы — не идиоты? Это произошло не в один миг, а продолжается уже 50 лет. В чём, чёрт возьми, мы ошиблись ещё в 60-х и 70-х годах? Или ещё раньше? Почему мы не боролись?

— Возможно, более уместно спросить, Лен, почему мы сражаемся теперь? — заметил Морхаус. — Что касается нашей неспособности до сих пор противостоять геноциду силой оружия, то, конечно, заманчиво, объяснить это простой трусостью, а её всегда хватало у тех, кто прошёл через движение сопротивления белых. У чересчур многих. Не говоря уж о том, что большинство наших самозванных вождей немногим отличалось от мошенников, у которых нет дыхалки, чтобы стать телепроповедниками. Но дело обстоит сложнее. Я уверен — у белых американцев ещё есть личная храбрость. Они доказывают это каждый день на поле боя. Каждую неделю можно увидеть по ящику историю про белого полицейского, который нагнал страху на банду насильников, или белого пожарника, вынесшего детей из горящего здания. Не говоря уже о чудаках-спортсменах, прыгающих с самолёта со сноубордами и пытающихся съехать вниз с Эвереста, или плавающих голыми с маской и трубкой в стае акул и творящих тому подобные глупости.

— Бог свидетель, каждый день в Ираке я видел достаточно арийского героизма, — сказал Хэтфилд. — Белые по-прежнему будут биться храбро как львы, но только за евреев или за их деньги, Рэд. А когда надо встать и бороться за себя, против евреев и правительства, которые нас тиранят, мы вдруг оказываемся слабаками.

— Да-а-а, вот где сложность, Зак, — задумчиво сказал Рэд, вынимая из кармана потёртую старую трубку и набивая её табаком. — Верно, белый человек всё ещё может проявлять личное мужество. Многие могут. Ген смелости, безусловно, ещё остался в нашем характере. Но то, чего, похоже, мы не можем, так это быть храбрыми для нас самих, в наших собственных интересах, без одобрения еврейской печати и телевидения. У нас сложилась губительная связь с системой. Система нуждается в нас, а она психологически нужна нам. Сегодня белым мужчинам требуется общественное одобрение. Оно нужно нам, как наркоману — его доза. Этакая группа поддержки сверстников вокруг нас должна кричать «Молодцы!» Мы можем быть храбрыми в организованном окружении до тех пор, если это официально одобренная форма мужества. Потому что потом можно побежать в бар, нести пьяную чепуху с ребятами и получать одобрительные хлопки по спине, а затем вернуться домой к маленькой женщине и удобному образу жизни среднего класса, от которого мы рискнули ненадолго оторваться.

— Белый может смело смотреть в лицо опасности, но не выносит одиночества, — продолжил Морхаус, раскуривая трубку спичкой из бумажной пачки. — Он не может держаться отдельно от подбадривающей стаи. Он больше не может быть впереди. Он там теряется. Пионерский дух почти мёртв: вы должны были бы, как я, пережить те мрачные времена начала 2000-х, прежде чем эти первые сто человек Вернулись Домой и основали Партию, чтобы понять, как редки стали среди нас истинные пионеры, первопроходцы, мужчины или женщины, вожди, которые могут пойти первыми.

Можно сказать, что евреям удалось «одомашнить» арийцев. Мы можем быть храбрыми и хорошими собаками, пока слышим подбадривающий голос хозяина и изредка получаем собачью награду из его рук, но мы больше не одинокие волки. Мы можем отправиться в лес и сражаться за наших хозяев, но больше не можем жить в тёмном лесу и сделать его нашим домом и царством, охотясь сами и оставляя себе всю добычу. Мы всегда должны возвращаться к тёплому костру хозяина, к его кормёжке, и, конечно, к ошейнику и поводку. Мы не дрались до сих пор, Чарли, потому что лет сто мы уже не волки, а собаки. Евреи приручили нас. Но теперь мы должны снова услышать Зов Предков. Нам нужно ещё раз найти в себе этот дух волка, и укусить руку, которая нас кормит. Наверное, мне лучше отказаться от этого сравнения, пока я не запутал его как узел. Но вы понимаете, к чему я клоню?

— Да, — вздохнул Зак. — И этот пагубный симбиоз между белыми мужчинами — американцами и системой ещё очень силён и глубоко въелся в нас. Сколько парней смогут вырваться из него? Это будут очень редкие птицы.

— Ну, может, не такие уж и редкие, — улыбнулся Рэд, пыхнув трубкой. — Как только первые сто шагнули вперёд, другим было не так уж трудно сделать это, потому что, когда их прибывает сюда всё больше и больше, то они видят толпу, в которой можно скрыться. А вот заставить первую сотню пойти первыми было настоящим подвигом. Сейчас нас много, много больше. Вот здесь нас шестеро. Мы четверо и двое чудесных молодых ребят в машине.