Подбежал Ашотик и охнул – дверца не заперта, ковры сдвинуты – какая неосторожность! Ай! Ай! Толстяк двинул кулачком себя в нос.
О, этот древний, тысячелетний дворец Аббасидов, страшное сердце Багдада! Сколько тайн хранит он в себе! Сколько их передавалось от предшественников к преемникам и сколько терялось для очередного завоевателя вместе со смертью убиваемого им оплошавшего владыки, а потом вдруг обнаруживалось вновь – иногда даже и случайными, не умеющими ими распорядиться людьми. И ах, сколько же их безнадёжно утеряно, скрыто от всех уже много веков! Тайные тюрьмы, замурованные в стенах сокровища, подземные ходы, смертельные, с ямами и ядовитыми когда-то шипами ловушки.
Восьмилетним мальчиком был привезён сюда Ашотик. Погубили рыжего человечка, единственного сына бедной еврейской семьи, его миловидное личико и редкостный, нежный окрас тонкого детского голосочка. Разодрали его цыплячье тельце, прошлись выщербленным лезвием кривого турецкого ятагана, лишили мужского естества и продали за пятнадцать персидских динаров. Не ошиблись мучители в выборе. Редкий вышел из мальчика евнух. Сохранился его почти девичий голосок, и окреп с возрастом, и выплавился в феноменального тембра, магическое, живущее отдельно от Ашотика существо. Не одну слезу заставляло выкатываться из надменных поначалу глаз его пение.
Но не пение стяжало ему власть. Расторопным и хватким оказался старательный мальчик. В любом деле взрослые евнухи выглядели рядом с ним медлительными и туповатыми. Поначалу взял его предшественник Хумима-паши только за пение, не предполагая даже знакомить с жизнью гарема. Да и портить строй тщательно подобранных (по образцу и подобию стамбульского гарема султана), могучих и рослых чёрных евнухов-африканцев не хотелось. Но подвернулся однажды случай, и рискнул Ашотик им воспользоваться, и не прогадал. В одну ночь из придворного певца вырос придворный властитель, окутанный запахом сливы, палёного мяса и коньяка. Угодливый, приветливый и жестокий. О случае помнят все во дворце, и помнить будут всегда.
Очень памятный случай. Наполовину смешной, наполовину кровавый. Обидел певчего евнуха визирь Гусейн. Пробегал себе Ашотик мимо, по своим незаметным делам, а Гусейн, с друзьями сидевший в тени, выставил ногу, так, что отчаянно звонкий шлепок подарил евнух каменному полу. Шмякнулся, растопырившись, словно лягушка. А визирь, – мало ему, – выхватил у раба на длинной бамбуковой ручке цветистое опахало, быстро перевернул перьями к себе – и вытянул древком поперёк выпяченного Ашотикова зада, и добыл новый шлепок, не менее звонкий. Расхохоталась компания. Взвыли дворцовые вельможики от восторга. Встал Ашотик, подождал, пока смех утихнет, да сгоряча и ляпнул:
– Посмеёшься ты у меня! Посмеёшься, когда я из тебя суп сварю!
И убежал скорей, не дожидаясь нового удара, потирая ладошкой ушибленное место. Долго Гусейн и его спутники смеялись над падением, и ловким ударом, и над беспомощной, глупой угрозой. Суп сварю! Ай, хороша шутка!
Не шутка. Да, начинался случай – как смешной. Помаялись евнухи животами: незрелые сливы доставили в гарем. Вообще-то за качеством продуктов следили строго, и не столько Гусейн, сколько поставщики, которые платили Гусейну тайные деньги – за возможность торговать с дворцом. И вот для них-то вопросом жизни и смерти было следить за тем, чтобы качество привозимого было безупречным. Но вот что-то обидело вдруг желудки непритязательных, в общем-то, евнухов-африканцев. Может, и не сливы вовсе, а что другое – но Ашотик твёрдо сказал себе: сливы! Ведь привёз их тот, кто приплачивает Гусейну. Многое может сделать этот фактик, подать только нужно его умело.
Умело – и вовремя. Позвали Ашотика вечером петь перед гостями нового наместника султана, незнакомого, малоизвестного Хумима-паши. Спел толстячок. Как надо спел, превзошёл самого себя. Одного пьяненького гостя довёл до рыданий.
– Ну, маленький соловей, – сказал взволнованный Хумим-паша, – проси, чего хочешь. Заслужил.
– Превозношу великодушие моего господина, – упал на колени и склонился до пола Ашотик, – только не надобно мне ничего. – И с потешной серьёзностью добавил: – Вели мне, господин, скорее бежать в гарем, мне там за порядком следить нужно.
– Как же это ты, дружок, за порядком следишь? – потешаясь, улыбался паша. – А что тогда делают чёрные евнухи?
– У чёрных евнухов животики поболели, – положив ладошку на щёку, сообщил тревожно Ашотик.– Чёрные евнухи плохих слив наелись. Теперь они спрятались в известном месте, сидят и пукают.
Вали рассмеялся.
– А что же наш кизляр, Ибибио?
– Ибибио, господин мой, это самый большой из евнухов?
– Да, самый большой.
– Так вот, он громче всех пукает.
Расхохотался вали, вповалку легли на коврах визжащие от восторга гости. Откинулся на подушках капы-ага, главный привратник, глазки от хохота зажмурил в щёлочки. Задрожавшей рукой облил свой атласный доломан нишанджи-бей, хранитель печати. Частые волны метались по объёмному животу бостанджи-бея, начальника дворцовой стражи. Смеялся, не разжимая стиснутых зубов, осторожный янычар-ага Аббас. Визгливо смеялись, хлопая себя по коленям ладонями, яя-баши, янычарские офицеры. И икал, и брызгал слюной безмятежно веселящийся Гусейн, распорядитель дворцового хозяйства.
“Пора, пора, Ашотик. Смелее, певец!”
– Прикажи, господин мой, – воскликнул с отчаяньем в голосе евнух, – прикажи ему не смеяться!
И вытянул толстенький пальчик в сторону Гусейна.
– Это почему же? – всё ещё не убирал довольной улыбки с побагровевшего лица Хумим-паша.
– Потому что, эфенди [74], смеётся он над тобой.
Мёртвая тишина пала вдруг на пирующих, как будто выпрыгнула из углов. Отчётливо потянуло мимо ноздрей дымком от горелой человеческой кожи, завозился в ушах хруст костей. Вдавились в жирные бока локти, к телу поближе, как бы ускользая от безжалостных лап палача.
– Как смел ты сказать то, что сказал? – могильным голосом произнёс Хумим.
– Потому смел, великий вали, что обида за тебя – сильнее страха.
– Надеюсь, ты понимаешь, что говоришь? – медленно выговорил Хумим-паша (евнух кивнул). – Расскажи тогда нам, почему Гусейн-ага смеётся над нами.
– В гареме, у жён твоих, о мой эфенди, мусор и пыль. Воду сегодня не меняли. Лёд, привезённый с гор, в ледник не опустили, и он растаял. Жёны грустные, им не услуживают. Всё это потому, что евнухи не здоровы. А не здоровы они оттого, что привезли в гарем незрелые сливы. А вот это уже из-за того, что уважаемый Гусейн-ага получил от поставщика фруктов бакшиш, чтобы поставщик мог привозить к нам плохие продукты, а деньги получать, как за хорошие. Ради своего бакшиша Гусейн-ага растревожил твой гарем, о великий вали, потравил твоих евнухов, о великий вали, – и смотрите! – смеётся. Скажи мне, эфенди, что я не прав, прося тебя запретить ему смеяться.
Медленно повернул Хумим-паша голову в сторону гостей, чуть кивнул белою чалмою с длинным красным пушистым пером. Молча, проворно и хищно снялся со своего места янычар-ага Аббас, с взметнувшимися по бокам складками чёрного плаща, словно ворон, отлетел к дверям. Каркнул что-то тихонько.
– Спой что-нибудь жалобное, – с показным спокойствием сказал вали дрожащему евнуху.
Ашотик с усилием – и тоже на показ – сглотнул, вздохнул глубоко. Помолчал, вздохнул ещё раз. Взял в пухлые, цепкие ручки небольшой медный барабан – начищенный, красный – и, несильно в него ударяя, запел невесёлую, длинную песню.
Катились над оцепеневшими пирующими тоскливые, перепеваемые повторы, а по ночному Багдаду катилась, сея ужас и грохот копыт, янычарская конная лава. Не дожидались воины, когда им откроют двери на стук. Выламывали двери – мгновенно и молча. Хватали раздетых, и сонных, и изумлённых людей, и мчались назад, в тёмный, страшный дворец Аббасидов.
Ашотик всё ещё пел, когда у решётки дверей послышался осторожненький шорох. Аббас-ага слетал к ней ещё раз, принял словечко, повернулся к вали, поклонился. Тот снова кивнул чалмою с пером. Раздвинулись двери, протащили сквозь них двух полураздетых людей. Бросили на пол перед Хумимом. Все замерли. Аббас-ага подошёл, тронул одного из распростёртых на полу людей, поднял на колени.
74
Эфенди – почтительное обращение у турок.