…А случалось, что и теперь находили разное. Прокоп, что на Савелом хуторе, — то за Гуменками еще, — Прокоп тот, гли, книжки нашел писаные. Дурьей голове бог и случай дает. Эти писаные-то книжки Прокоп по лени своей замест лучины палил. И теперь небось на Савеловке про то рассказывают. Прокоп — он себе на уме. Что мое — лишь бы мое, а к чему это — ни ума ему…

…Молодые-то вы все чудеса не чудесами видите. А вот что колодезь тайный сгинул перед Афоней святым — про то Настаська блаженная мне доподлинно сама сказывала…

Чем больше говорила бабка Алена, тем нетерпеливее становился Петька. Иногда ему казалось, что достаточно схватить лопату, и — где ни копнешь — всюду золото. Но практичный Никита, воспользовавшись одной из немногих остановок в рассказе бабки Алены, дернул ее за юбку.

— Баб Алена, то все при царе Горохе было, давно то есть, а что при тебе — расскажи, что сама видела. Ну, капиталисты, может, богатые, помещики до революции!..

Бабка сердито пошевелила губами, недовольная вмешательством внука, потом вздохнула:

— Э-э! И де ж то при нас богатые были! Мужик тут вольный с испокон веков — белоглинские-то да курдюковские! Ярма особо не взденешь. Были мы, ну, дареные вроде. За что — бог его. Но баре у нас — наподобь Соплякова все — саме в лаптях шастали. Избивал, случалось, а кукиш ему от мужика — и все. То овин его петухом возьмется, то лошадям ноги посечет кто. Всяко тут мужики гибли. За лошадь-то когда одного, а когда двух мужиков в цепях уводили… Вот ить… А то в Засулях, сказывают, жил вроде Соплякова, а в тайне — ба-а-гатый барин был! Мусе? какой-то. Эт напрямки, тайгой если — ден двое на телеге. Мусе? — фамилия не наша — не то хранцуз, не то германец, заморский в общем. Усадьбишка так себе. А как в Москве зачали власть брать большевики — Мусе наш богатющий, сказывают, приявился. А после слух был, что в красную-то войну полковник будто гуменский — это барин тамошний полковник был — ну дак, сказывают, порешил он Мусю. Будто замаял до смерти… Я тогда аккурат твою мать носила, ну, верой все, а иду как-то — он, полковник-то, и встренься мне на Сопляковке! Вот те, думаю, про него бают — убивец вроде и самого вроде порешили уж, а он живехонек… Чур-чур — говорю, правда, — кто его… Ну, а тут и родила вскорости. Это до среды троицкой, если по-нонешнему… — Бабка Алена хотела отвлечься, но Никита снова решительно дернул ее за юбку.

— Куда ж полковник делся, говоришь?

— Да тут, как рожать, вскорости большевики пришли. И Соплякова, и полковника — кто ж его — след простыл…

Никита опять дернул за юбку. Бабка Алена сидела на кровати. Никита и Петька — на полу.

— Много ли добра было, бабушка, у Муси этого, которого полковник порешил?

— Та много!.. У-у, сказывают люди, все будто издаля: из Москвы да с Царьграда все, ни ложки тебе деревянной — золоту привез, табуретки — и те золотые, аж, прости господи, по малому ребячьим делом ходить — горшок золотой был. Не наши же те люди — хранцузы-то, не русские. Сопляков тож вроде к хранцузу это ездил, на горшки те взглянуть. Но хоронили когда Мусю, шарили люди, сказывают, — ничего не нашли. Так это ж кто его…

Никита и Петька переглянулись.

Открытие становится тайной

Никита отпросился у бабки Алены заночевать в Петькиной сараюшке.

Они долго ждали, пока сядет солнце, стихнут собаки на улице и Петькина мать, еще раз проверив, как чувствует себя Ягодка, скроется в избе.

Наконец, когда уже ночь полностью вступила в свои права, Петька зажег три свечи.

Мишка со своей плоскодонкой предал — тем хуже для него. Тем хуже для всех. И для Светки. Мало еще слышали они о двух первооткрывателях, которые через несколько дней, может быть, подумают еще, прежде чем решить, с кем разговаривать им, а с кем не разговаривать. Они, конечно, будут разговаривать… Но это — так…

Они стали возле бочки, на которой Петька укрепил три свечных огрызка, и, вытянув левые руки ладонями вниз, вплотную к огню, чтобы жгло, поклялись.

Текст клятвы произносил Никита; это его дело — сочинять. А Петька слово в слово повторял за ним.

Свечи ярко освещали их торжественные лица, и крошечные огоньки пламени трепетали в напряженно-суровых глазах.

— Клянусь всегда быть один за всех и все за одного. Надо — так до смерти. А лучше выручить товарища и выручиться самому.

— Побеждают храбрые, мужественные, честные. Клянусь не отступать ни перед какими любыми опасностями, за исключением если только надо заманить, как Наполеона — Кутузов.

— Клянусь не ныть, не сваливать на товарища свою беду, свои обязанности и все, что положено самому. А едой делиться.

— Клянусь не рассказывать ни матери, ни родне, ни знакомым о своих планах, которые будут.

— Клянусь держать в тайне все, что узнаю об этих знаках, пока уже нечего будет узнать.

— Если я нарушу эту клятву, пусть у меня отсохнет язык. А раз бога нет, пусть каждый плюнет мне три раза в лицо и, если хочет, пусть ударит по-всякому, а я никак не отвечу. Пусть никто тогда не доверяет мне никакого слова, и пусть я буду самым последним паршивцем в деревне, если так. Пусть всех родных моих считают позором.

— Клянусь.

Потом они разогрели на свечах две стрелы, и каждый приложил к левой руке у локтевого сгиба по раскаленному наконечнику. Пахнуло жженым мясом. Отныне у них будет по три отчетливых метины на левой руке.

Мишка имел только одну такую…

Потом оба расписались в вахтенном журнале под немножко выправленным текстом той же клятвы.

Сочинял Никита хорошо, но когда сочинял на бумаге — то даже еще лучше.

Потом задули свечи и, возбужденные, улеглись рядышком на топчане.

Гипотеза первая

Стоять перед неведомым и не попытаться как-то представить его себе — трудно.

Чтобы увязать вместе все услышанное, увиденное и угаданное ими, надо было взвесить тысячи «за» и «против», пересмотреть тысячи возможных «да» и тысячи возможных «нет».

Собственно говоря, «взвешиванием» и «пересмотром» занялся один Петька.

Никита вдруг приумолк и на все Петькины вопросы отвечал невразумительным мычанием: «Хм… Гм…»

Из множества возможных вариантов истории самым реальным в итоге показался Петьке следующий.

В 19… году засулинский барин — француз Мусье, или Мусю, что в конце концов не важно, — увидел, что колчаковцев громят и что бежать с имуществом трудно, решил спрятать свои золотые горшки. Убивал его после этого полковник или не убивал — трудно сказать, но план тайника оказался у полковника. Гуменки к тому времени были взяты красным отрядом. Полковник бежал в Сопляковку. Когда же бои придвинулись к Стерле, полковник и Сопляков решили скрыться в приготовленной для этого землянке. Их обнаружили. Может быть, по дыму от печки. Бойцы бросили в землянку бомбу, которая подорвала перекрытие. Как-то тут оказался поблизости Проня, он заскочил в землянку и увидел план, а возможно, тогда кто-нибудь был еще жив — полковник или Сопляков. Проня кинулся искать камень, нашел его, но сам тем временем чокнулся, как правильно решил чернобородый. Может, чокнулся с испугу оттого, что творилось вокруг, а может, с радости. Это тоже бывает. Мишке, например, скажи все, так он с радости чокнется. Землянка от взрыва завалилась тем временем, и осевшая глина похоронила бар. А Проню взяли в дом сумасшедших. Теперь выпустили по старости. Кое-что Проня помнит, а кое-чего — нет. Золото и камень — это ему в голову твердо засело.

Такой вариант истории был вполне приемлем, если учесть, что знали они пока слишком мало.

И теперь, когда появилось более или менее правдоподобное обоснование тайны, поиски ее становились задачей действия, а не раздумий.

Проня мог быть, конечно, и тем самым бойцом, что бросил бомбу. Но боец рассказал бы всем другим бойцам…

Сопляков и полковник могли все сами рассказать Проне, если он как-то помогал им… Но тогда все запутывалось еще больше.

Скорее всего, Проня был случайным свидетелем всего. Может, он из раскольников. Всю жизнь прожил в тайге, а тут гром, грохот, убийства — вот и не выдержал.