Вот так я незаметно для себя стал специалистом по ледникам — гляциологом, сначала по любви, а потом и по профессии. Я перешел работать в Институт географии Академии наук СССР, где мне предложили должность старшего научного сотрудника в отделе гляциологии.

Это было время — начало шестидесятых годов, — когда ученые разных стран объединили наконец свои усилия в совместном освоении Антарктиды. Все экспедиции начали работы по заранее опубликованным, часто согласованным научным программам. Более того, начался регулярный обмен: один американский ученый начал ежегодно работать в составе нашей экспедиции, а в свою очередь один советский — в американской. Как раз в это время я занялся расчетами, чтобы выяснить, что происходит под шельфовым ледником Росса — крупнейшей в мире плавающей на море ледяной плитой толщиной в полкилометра и размером с Францию. Результаты своих расчетов, связанных с тепловыми процессами (таянием и намерзанием льда) под этим удивительным ледником, я сообщил на заседании специальной комиссии по исследованию Антарктиды при президиуме Академии наук СССР. При обсуждении моего доклада кто-то из членов комиссии спросил вдруг, не хочу ли я поехать поработать годик возле этого ледника или на нем самом. Оказалось, что комиссия в то время искала очередного кандидата для участия в американской антарктической экспедиции в качестве советского обменного ученого. Ведь главная американская антарктическая база — станция Мак-Мердо — находится совсем рядом с шельфовым ледником Росса, и конечно же раз надо посылать кого-то к американцам, так лучше того, кто этим уже занимается.

Так я, слегка напуганный своим собственным шагом, отправился на вторую зимовку в Антарктиду. И в этот раз я провел в Антарктиде более года. Мне действительно удалось поработать на шельфовом леднике Росса, удалось получить новые данные о процессах таяния-намерзания у его дна на границе с таинственным подледниковым морем. Но главным оказалось то, что я был единственным «настоящим русским» среди двух сотен американцев, из которых к тому же только десять человек были учеными, а остальные — просто моряки и летчики американского флота, которые в то время обеспечивали работу американских ученых в Антарктиде. И ни один из них не понимал ни слова по-русски, а мой английский был весьма плох. А кругом полярная ночь, многомесячная изоляция маленького коллектива от всего остального мира: ни писем, ни кораблей. Но это была хорошая школа. Ведь о чем говорят друг с другом оказавшиеся на чужбине мужчины? Конечно же о покинутом ими доме и близких. Поэтому я стал рассказывать им о «своей России», а они мне — о «своей Америке».

Пожалуй, то время стало поворотным для меня, хотя я еще и не знал об этом. Но именно тогда, в первые дни зимовки на Мак-Мер до, я внезапно оказался один среди говорящих на непонятном мне языке улыбающихся мужчин — загадочных жителей не менее загадочной Америки, — почти каждый из которых (я чувствовал это) смотрел на меня широко раскрытыми глазами в наивной попытке понять на моем примере остальных русских, а вместе с тем странную и опасную, как им казалось, великую страну, из которой я приехал.

Я не обижался за их такое пристрастное отношение ко мне. Ведь я и сам при разговорах с ними пытался ответить себе на вопрос: что же такое Америка и кто такие американцы?

Жить и работать на Мак-Мердо оказалось неожиданно легко. Ведь каждый из нас хотел сделать друг для друга только хорошее. Удивительно, как мы стараемся делать это, когда наши страны дают нам малейшую возможность поступать так, думал я и чувствовал, что так же думают и мои новые друзья.

Находясь в таких условиях, я понял вдруг, что должен забыть все советы типа: «Будь осторожен с иностранцами, а особенно с американцами». И я решил: откроюсь этим людям целиком, всем сердцем, так, как я никогда не пробовал сделать даже у себя дома, буду относиться к ним так, как будто все они такие же хорошие, какими кажутся мне, и постараюсь хотя бы никогда им не врать. И никто никогда не воспользовался моим состоянием душевной открытости, чтобы нанести мне удар, или оскорбить, или, наконец, спровоцировать, опорочить меня перед моей страной, в которую мне предстояло вернуться через год. Жесткие разговоры, взаимные обиды были, но всегда спор шел в открытую…

Уже прошел самый большой из полярных праздников, которые отмечают все полярные станции, — день середины зимы. Если бы было возможно и кто-нибудь из посторонних появился бы там в это время, он нашел бы странную компанию на нашей станции Мак-Мердо. Вот молодые, измученные бессонницей полярной ночи ученые с большими голубыми эмблемами на груди, где написано: «Антарктическая программа США». Вот мужчины в зеленых куртках, со странными, на наш взгляд, капюшонами, отороченными полоской серого с длинным ворсом волчьего меха. По внешнему краю этих капюшонов вшита мягкая проволока, которая позволяет краю этих капюшонов принять любую форму и таким образом лучше защитить лицо от мороза и ветра. Это американские матросы и их офицеры. Но уже давно проволока в их капюшонах поломалась от многочисленных сгибаний и разгибаний. Уже давно красные и зеленые куртки потеряли свой цвет, пропитались машинным маслом, жидкостью гидравлических и тормозных систем, бензином, соляркой и топливом для реактивных двигателей. Уже давно у многих прочный когда-то материал этих курток порвался, задетый об острые железные выступы машин и механизмов, и когда-то белая вата внутренней теплоизоляции курток торчала из прорывов.

И наши лица тоже изменились: большие и малые бороды, усы самых замысловатых, экзотических форм — такие можно увидеть лишь в фильмах о пиратах и разбойниках старых времен, — коротко, по-зековски, подстриженные волосы и глаза с веселым прищуром, через который все чаще проступают тоска и усталость. Вот так выглядели мы во второй половине зимы на станции Мак-Мердо. Мы — это двести сорок солдат и матросов армии и флота США, десять офицеров, десять американских ученых и один «советский русский» — это я.

Со стороны могло показаться, что каждый из нас представляет ярко выраженную индивидуальность. Но это только со стороны. На самом деле мы все стали более похожими друг на друга. Мне кажется, что индивидуальные особенности различных социальных групп и даже наций тоже сильно стираются в условиях зимовки. В начале это были две разные обособленные друг от друга группы: солдаты и матросы — с одной стороны, и офицеры и ученые — с другой. А к середине полярной зимы не было уже большой разницы между двадцатью офицерами и членами научной группы, которые пользовались специальными, недоступными для матросов душевыми и туалетами и проводили время в своей особой, офицерской кают-компании, и двумястами сорока матросами, которые работали здесь водителями, радистами, механиками, строителями, специалистами по ремонту и эксплуатации тракторов, бульдозеров, вездеходов, вертолетов и самолетов, операторами на обычной и атомной электростанциях, дававших энергию огромному сложному одинокому «кораблю в открытом море» под названием полярная станция в период середины зимы. Все знали уже реальную цену друг другу и относились друг к другу только согласно этой цене.

Не было уже большого различия между американцами, оставшимися зимовать на Мак-Мердо, и их гостем, «советским русским», то есть мной. И дело не только в том, что я уже давно ходил в такой же, как у всех, одежде и носил на шее такую же, как у всех, цепочку из титановых шариков, на которой у меня под майкой — американской тельняшкой — висела такая же, как у всех, сделанная из титана пластина с написанной по-английски фамилией и длинным номером, который, по-видимому, много скажет тем, кто найдет ее, если со мной что-то случится.

Постепенно я стал воспринимать все события как «член команды». И когда из Вашингтона пришла бумага о том, что один из наших офицеров получит незаслуженно «плохое» место службы после того, как вернется из Антарктики, я бушевал, и кричал, и ругал вашингтонское его начальство вместе со всеми не потому, что был реальный повод ругнуть «Америку». Нет. Я ругал его так, как ругал бы свое, московское начальство за нехороший поступок против «нас», простых людей, кто делает тяжелую работу у «дна глобуса».