Однако к радости возвращения примешивалась и грусть. Страна, из которой я вернулся, была страной огромного напряжения духовных сил. Это была страна выпирающего на каждом шагу богатства. Прекрасные дороги, миллионы и миллионы легковых автомобилей, мчащихся нескончаемыми вереницами по автострадам, миллионы сверкающих зеркальными окнами и застекленными дверями «загородных» домов, окруженных ухоженными, полными цветов садами. И казалось, что во всем этом было что-то показное, что такой не может быть реальная жизнь. Но проходил день, другой, и все кругом оставалось таким же: и телефон в каждом доме работал надежно и позволял соединиться почти мгновенно с любым пунктом земного шара, и магазины, где можно купить или заказать любую вещь.
Удивительно, что само «производство», то, что делает Америку богатой, почти не чувствовалось в целом в масштабе всей страны вне зависимости от того, смотришь ли ты на эту страну из окна машины или из окна самолета.
Огромные заводы разделялись друг от друга маленькими в один-два этажа «загородными» домиками и садиками и терялись среди них. Так же терялись среди несметного количества нарядных легковых автомобилей и тяжелые грузовики, перевозящие результаты индустриальной деятельности страны или обеспечивающие эту деятельность. Ну а железные дороги? Все знают, что в США к их услугам прибегают очень редко.
А с самолета казалось, что вся страна как бы и вообще не имеет городов и заводов, а сплошь состоит из пустынных квадратов полей да пересекающих их от горизонта до горизонта автострад.
И все же главное в США — энергия деловой жизни, ее напряженный темп. И это особенно чувствовалось, вспоминалось, когда я возвращался на Родину.
Но вот советский самолет только взлетел — еще Атлантический океан был под крылом, — а уже другой темп жизни, уклад. Уже стюардессы ходят по самолету небрежно-безразлично, не улыбаясь. Уже какие-то мелкие детали сиденья не работают, и вспоминаешь, что они и раньше не работали и никто не обращал на это внимания. Уже обед хоть еще и американский, но подан с запозданием, и чувствуется — подогрет максимальным напряжением сил всей обслуживающей части экипажа. «Спокойно, спокойно!» — говоришь себе, когда на какой-то вопрос стюардесса отвечает с металлом в голосе, от которого ты уже успел отвыкнуть.
Еще твои соотечественники-пассажиры читают журналы «Тайм» и «Ньюсуик» и газеты «Вашингтон Пост» и «Нью-Йорк Таймс», а некоторые даже разглядывают журнал «Плейбой». Пока все это «можно». Но уже ты начинаешь нервно просматривать содержимое своих карманов и бумаг в твоей ручной клади. Не дай бог, если там окажется какое-нибудь неделовое письмо или записка иностранца, которую ты забыл выбросить, уничтожить, готовясь к перелету домой, или какая-нибудь иностранная газета, или какой-нибудь массовый журнал, не научный, а для общего пользования. Ведь в таможенной декларации, которую ты заполняешь после прилета, есть пункт о том, что все материалы должны быть предъявлены таможне. Поэтому лучше выбросить сразу все, что «подозрительно». Конечно, журналы «Тайм» и «Ньюсуик» ввозить нельзя, криминально нельзя «Плейбой». Это уже может пойти и по графе «порнография», смотря на какого таможенника попадешь. Хуже с художественной литературой. Здесь никогда не знаешь, что можно, а что нельзя везти с собой. По-видимому, у таможенников есть какие-то списки «проштрафившихся» авторов и отдельных произведений, но знать заранее, какую книжку можно привезти, а какую нельзя, невозможно. Раз я взял с собой написанную американцем еще в прошлом веке книгу о философии и искусстве Китая. Ее «изъяли» на таможне. Возможно, потому, что в 1978 году, если судить по нашим газетам, континентальный Китай вообще как бы не существовал.
Но вот и калитки «паспортного контроля». По одному входят пассажиры в недлинный, но узкий проходик перед окошечком, в котором сидит всегда неулыбающийся, суровый молодой человек в форме младшего офицера в зеленой фуражке пограничных войск Комитета государственной безопасности СССР.
Вот твоя очередь. Подаешь паспорт. Офицер опустил голову, по-видимому, внимательно читает. Потом хорошо отработанным движением поднимает голову, внимательно разглядывает тебя. Долго разглядывает, потом снова опускает голову и долго что-то делает. Иногда даже звонит куда-то, закрыв рукой трубку, чтобы тебе не было слышно, поглядывая на тебя как врач, который не знает, что делать с таким пациентом.
Этот молодой человек знает из отметок в моем паспорте, что я был на чужбине много месяцев, что он первый официальный советский человек, который встречает меня на советской земле. Но ни «Добро пожаловать на Родину», ни даже «Здравствуйте» или хотя бы самой мимолетной улыбки. Я тоже не улыбаюсь. С грустью вспоминаю, как мне улыбались представители паспортного контроля в других странах. И вдруг зарождается мысль: ведь ты не был дома так долго, работал в таких странных учреждениях в стране, где все «самое-самое». Может, ты сделал, нет, не сделал, а совершил что-нибудь, или о тебе здесь подумали так, ведь проверить то, что ты действительно делал в одиночку, работая в армии и флоте США в течение более двухсот дней, невозможно. «Хотя бы с семьей проститься дали», — мелькает мысль в безвольном мозгу. И в этот момент младший офицер принимает с видимым для него самого облегчением ответственное решение. Клик, клик, клик — раздаются двойные звуки компостеров, ставящих куда надо печати, и зеленая фуражка отдает мне паспорт и открывает маленький шлагбаум, проход в Советский Союз.
Ну а дальше? Дальше очень долгое, уже непривычно долгое ожидание багажа, таможенный контроль, но из-за стеклянных барьеров-ширм уже видны машущие тебе руками родные. И очень уже скоро — объятья, поцелуи, радостные возгласы в огромном и каком-то пустом международном аэропорту Шереметьево. И вдруг, после звенящих от напряжения и темпа аэропортов Вашингтона и Бостона, у меня возникает странное впечатление, что я приехал в родную деревню-родину из города, куда ездил «на заработки». Впечатление настолько острое, что кажется, вот-вот запоют петухи.
Оно не исчезает и некоторое время дома, когда я хожу по знакомым обшарпанным улицам с перемонтированными стенами домов, захожу в кажущиеся нелепыми после Америки магазины, где заплывшие жиром, немолодые уже женщины, не торопясь, отрезают и вешают «продукты» напряженно-наэлектризованным и в то же время безропотным очередям.
Правда, в первое время и очереди эти мне были милы. Я захожу в будку телефона-автомата, но мне грустно, что можно поговорить только с Москвой. Я еще не забыл американских автоматов, одинаковых и в Вашингтоне, и в любой, самой глухой деревне этой страны. Там в щель автомата принималась медь любого достоинства: и пятачки «никель», и маленькие «даймы» — десятицентовые монеты, и даже «квортеры», то есть «четвертушки» — 25-центовые монеты. Можно набрать цифру «ноль», и через секунду тебе отвечает вежливый, деловой голос девушки-оператора: «Чем я могу вам помочь?» И ты говоришь ей, что хочешь позвонить прямо сейчас во Владивосток или в Токио, и знаешь, что оператор не удивится. Она скажет тебе, какие цифры кода ты должен запомнить, набрать и сколько монеток положить в автомат, и уже через минуту ты будешь говорить с Владивостоком, или Токио, или даже Новой Зеландией. (Туда сейчас проложен подводный кабель.) Если ты не хочешь сам путаться с кодами, она сделает это вместо тебя. Только это будет стоить дороже. А можешь звонить и без денег. Правда, туда, где готовы оплатить твой разговор вместо тебя, в кредит. Оператор спрашивает твое имя, а потом интересуется на том конце провода: «С вами будет говорить мистер Зотиков из городка… штат такой-то, США. Он звонит коллект (то есть возьмете ли вы на себя расходы по переговору)». Ты услышишь далекое «да» и потом голос оператора: «Говорите. Телефон соединен…»
Я не собирался звонить во Владивосток или Токио с уличного автомата Москвы. Но грустно было чувствовать, что такой возможности нет.
То же было и с киосками, где лежали газеты, говорящие не о том, что волновало всех. Странным, непривычным было и обилие милиционеров на улицах. Еще помнилось время, когда они дежурили поодиночке. Сейчас они ходят по двое, и почти в любом месте Москвы можно было найти такую пару. А ведь в Америке увидеть полицейского на обычной улице — большая редкость.