Столько стоила моя вчерашняя осторожность, и я её себе записал.

Был в это утро и один случай, когда я едва не сделал того, чего мне не было велено.

В девять десять стык передал, что четвёртая стоит и не проходит, и Опарин посмотрел на меня, потому что положено смотреть на старшего.

У меня в руке была трубка, а впереди, за серой мутью, стояли двести человек в очереди под огнём, и я знал место, где можно было прорезать пятый проход: вчерашняя моя верёвка проходила там по твёрдому.

Сказать это в трубку — минута.

Я не сказал.

Не оттого, что струсил или что помнил своё место. Оттого, что посчитал: от моего слова до человека с ножницами — три минуты по проводу и ещё пять по цепи, восемь; а резать новый проход при готовой очереди — двенадцать минут по любому моему счёту.

Двадцать против восемнадцати оставшихся.

Я опоздал бы ровно на то, чтобы сделать хуже, и понял это за те же полминуты, за какие мог бы сказать.

Такова была моя доля в том, что случилось с четвёртой ротой.

К девяти двадцати первый батальон был в германской первой линии на всём отведённом участке.

Около полутораста по первой сводке: убитые, раненые и потерянные из виду.

Для того, что здесь называют делом, это дёшево. Дешевле всех в группе, и стало это ясно к полудню, когда пошли донесения от соседних полков: у правого — четыреста, у левого — триста двадцать, и оба на исходных.

Полк Одинцова взял свою линию и закрепился с ходу, как написано у меня в четырнадцатом уроке: не оглядываясь на соседей, не посылая за подтверждением, обращая германский окоп фронтом в другую сторону.

Я передал по проводу семь донесений за это утро и не отдал ни одного распоряжения.

Семь донесений — это семь раз по полутора минуты речи. Одиннадцать минут за пять часов.

Всё, что я сделал в первый день Митавы, — считал время и называл числа в трубку.

И вот тут со мною случилась вещь, которой я не ждал и которую записал в тот же час, чтобы не переврать после.

Я не почувствовал ни горечи, ни унижения.

Я почувствовал, что нахожусь на своём месте, — впервые за всю зиму.

Порядок, который я писал полгода, шёл в двухстах саженях впереди без меня и шёл правильно. Во второй роте, куда я успел отнести чужое правило, вышло восемь минут. Числа, которые я мерил на двенадцати, сбылись на шестистах — и там, где они были верны, и там, где они врали.

Человеку, который всю войну хотел, чтобы порядок работал без него, полагается радоваться, когда это наконец происходит.

Я и радовался.

Радовался я ровно до без четверти десять, когда стык передал первое число убитых.

* * *

К полудню стало ясно то, что к вечеру назвали в донесении сдержанным словом, и слово это было «неуспех на соседних участках», а означало оно вещь простую и не имеющую отношения ни к храбрости, ни к порядку: полк Одинцова сделал всё, что от него требовалось, и оказался единственным во всей группе, кто это сделал.

Полк стоял в германском окопе и стоял в нём один.

Справа, за двенадцать вёрст, — участок соседней группы, взявшей своё; между ними полоса, которой не тронул никто. Слева и в затылок — своя группа, которая с исходных не сдвинулась: два полка легли перед неразрушенной проволокой, третий вклинился на двести шагов и вернулся.

Из четырёх рот, взявших линию, к полудню держали её две: две сняли и отвели на затыкание своего же фланга.

Я сидел в яме и считал то, что оставалось считать, а оставалось немного: сколько людей нужно на версту германского окопа, обращённого фронтом в обратную сторону, если подвоза патронов через открытое поле днём не будет вовсе, а ночью будет одна подвода, и та пойдёт по трассе, которую вчера тянули вчетвером и которая длиннее прямой на семьдесят саженей.

Выходило, что удержать этот окоп можно, и удержать его можно ровно теми людьми, которые в нём стоят, ровно до тех пор, покуда у них есть патроны, и ни одной минутой дольше; а патронов у них было по норме на один бой, то есть до вечера, — и это при том, что вечером, по всякому расчёту, немец начнёт то, что ему полагается начать, когда он поймёт, что перед ним стоит один полк без соседей справа и слева.

Считал я это часа полтора, разными способами, и всякий раз получал одно и то же, и всякий раз пробовал получить другое.

Так, я думаю, и выглядит бессилие человека, у которого есть только счёт: он считает третий раз то, что сошлось с первого, потому что больше делать ему нечем.

В третьем часу немец начал класть по взятому окопу с двух сторон, и это была та часть дела, которую можно было предсказать с ночи: окоп был его, он строил его с осени пятнадцатого, у него на него есть таблицы, репера и пристрелянные точки, и всякая сажень этого окопа была у него посчитана раньше, чем мы в него вошли.

Своя же артиллерия по германским тылам в этот час не била вовсе: наряд иссяк после двадцати минут утреннего огня, а нового не дали, потому что нового не было.

Полк сидел в чужом окопе, по которому били из орудий, зная его, и не мог ответить ничем, кроме винтовок.

Я сосчитал, во что это станет к вечеру, и не стал записывать: число вышло такое, которое пишут после, а не до.

В четвёртом порвало провод.

Опарин взял моток и лопату и ушёл на линию, и я остался в яме один, и это были самые долгие сорок минут за все сутки: с той минуты, как порвало провод, я перестал и знать, и передавать, то есть перестал быть тем единственным, чем меня сюда поставили.

Кусачек у команды связи не осталось ни пары. Обе я отдал вчера во вторую роту, и обе они в это самое время лежали в германском окопе, в полуверсте отсюда, в руках у людей, которым были нужнее.

Я это тоже сосчитал — и не нашёл в счёте ничего, что позволило бы мне пожалеть о вчерашнем.

Опарин вернулся через сорок минут, срастив порыв голыми руками и зубами, и ничего мне про это не сказал; я не спросил, и это, кажется, единственная вещь за всю зиму, которую я не стал ни мерить, ни записывать.

В четвёртом часу стык передал, что в соседней группе, у которой утром всё вышло, к полудню тоже стало.

Взяли вторую линию, дошли до третьей и там остановились — не оттого, что их остановили, а оттого, что кончились люди, которыми можно было идти дальше: батальоны, прошедшие две линии, к полудню перестали быть батальонами.

Я записал и это, и записал рядом со своим утренним столбиком, в котором неудач не значилось.

Строка появилась к полудню. Только пришла она не оттого, что кто-то сделал ошибку.

К пяти часам пришло распоряжение отвести полк на исходные.

Оно было короткое и служебное, и про то, что полк сделал, в нём не стояло ничего. Стояло: ввиду неуспеха на соседних участках и невозможности обеспечить фланги — отойти на исходное положение с наступлением темноты, оставив охранение.

Оставлять батальон без соседей значило потерять его. Я передал приказ об отходе и дождался подтверждения из окопа.

Полк вышел из германского окопа в шестом часу, в темноте, теми же проходами.

Обратно шли дольше, чем туда: несли своих.

Утренний и вечерний итоги совпали только числом. К вечеру нашлись некоторые из потерянных поутру и прибавились раненые при отходе.

Из полутораста, потерянных за день, сорок один был убит, и семнадцать из этих сорока одного не вынесли из отданного окопа: за ними надо было идти второй раз, а второго раза не дали.

Туда через проходы ушли на своих ногах шестьсот. Обратно в строю вышли четыреста пятьдесят; кроме них, теми же проходами вывели и вынесли сто девять раненых и двадцать четыре убитых. Семнадцать остались за новой германской линией.

Проходы прорезали загодя, в три часа ночи. Я услышал здешнее правило от чужого унтера на стыке только после половины пятого, когда они уже были готовы: значит, и это было не моё.

Список потерь по ротам мне принесли в девятом часу вечера, переписанный писарской рукой, и я его прочёл весь, хотя мне его никто не давал и читать его я права не имел.