В запрос взяли верхнюю границу и отбросили определение. Ни цифры не подменили, ни слова не солгали; убрали только то, что не давало цифре притвориться единственною.
Я это знал и раньше — я на этом сам держал половину своих доводов за зиму, — и вот теперь получил обратно, своей же монетой.
Сто сорок четыре — это моя верхняя граница. Я сам её проверил и сам напечатал, в примечании к седьмому уроку, мелким шрифтом, потому что считал и считаю, что всякий, кто берёт способ, должен видеть его цену и способ счёта.
Ни один человек в России, кроме меня, этого числа не искал и не считал.
Оно стоит в моей книжке потому, что я его туда поставил.
И вот теперь мне предлагалось объяснить, на каком основании я рекомендовал способ, цена которого была мне известна.
Это безупречно.
В этом пункте нет ни одного неверного слова, и, если бы я сидел на той стороне стола, я не нашёл бы, к чему придраться, кроме одного: в вопросе нет второй половины.
Нет вопроса, во что обошёлся бы тот же участок прежним способом.
Прежний способ я тоже считал, и он стоит в той же книжке двумя строками выше: четыреста с лишним.
Спрашивают про сто сорок четыре и не спрашивают про четыреста.
Оба числа напечатаны на одной странице, в шести строках друг от друга.
Разница между верхней границей и четырьмя сотнями — больше двухсот пятидесяти человек, и это те люди, ради которых я всю эту книжку и писал.
Их в запросе нет.
И не будет: вопрос о том, скольких способ сберёг, не задают, потому что сбережённых нельзя предъявить. Их нет в списках, у них нет фамилий и дат, они не выбыли, и доказать их существование можно только вычитанием, а вычитание не есть событие.
Мёртвые доказуемы. Живые — нет.
Первые два пункта запроса были составлены из сведений команды и наградного отделения, третий — из примечания к седьмому уроку. Книжку читали внимательно.
Я выписал отдельно, откуда могла прийти каждая строка. Начало ноября — анонимка; семнадцатое декабря — газета; седьмое января — запрос. Три даты ещё не доказывали одной руки. Зато теперь у последней бумаги были номер и подпись, а у моего ответа будет входящий.
В объяснении я написал: автора анонимной бумаги и её связь с запросом не установил. Номер запроса оставил в тетради для Турова: сверять предстояло с бумагами части, а не с газетным оборотом.
Объяснения я написал в тот же день.
По первому и второму пункту — как было, с числами и датами.
По третьему — в четыре строки: цена способа исчислена мною и напечатана мною же, там же и тем же шрифтом напечатана цена прежнего способа, и сравнение обеих цифр я прилагаю, а от объяснения, отчего в запросе взята одна, воздерживаюсь, ибо не знаю, кем и почему.
Перечитал и не стал смягчать.
Предписание пришло вечером седьмого, и пришло оно тем же пакетом, что и уведомление о принятии моих объяснений.
Мне надлежало сдать дела, буде таковые за мною числятся, и следовать в Петроград, в распоряжение комиссии, которая требовала меня к отчёту.
«Требует к отчёту». Я подчеркнул эти слова, потом стёр черту. По одному обороту письма нельзя было узнать, что решено в Петрограде. Ответы на три пункта я переписал ещё раз и положил при себе.
Дел за мною не числилось никаких.
Я стал собирать тетради и, собирая, спросил у поручика, к какому часу подадут подводу.
Он ответил, что подводу дадут завтра, и, уходя, положил передо мною расписку: за материалы, приобщённые к делу.
Я прочёл её и второй раз за неделю не поверил своим глазам.
В деле числилось моё заключение по опыту декабрьского дела. Одиннадцать страниц. Полученное второго января, входящий такой-то.
То самое заключение, по которому я просил повторить опыт. На просьбу ответа не было; в деле одиннадцать страниц нашлись все.
Я сверил число листов с распиской. Не пропало ничего.
Я подписал расписку и вернул её поручику.
Потом сел и просидел до света, и всё это время у меня в голове стояло одно, и стояло оно не как мысль, а как строка, которую надо занести в тетрадь и уже некуда:
всю зиму я добивался, чтобы мои числа наконец прочли.
Их прочли.
Глава 24
Хлеб и винтовки
Расписку за приобщённые к делу материалы я подписал седьмого, а восьмого выехал, и всю дорогу до Петрограда — четверо суток — вёл ту же тетрадь, что завёл в конце ноября, когда выехал с Тарабриным осматривать узлы.
Разворот тот же: слева семь граф, справа увиденное.
Я нарочно не заглядывал в страницы первой поездки, покуда не доехал, чтобы не подгонять счёт.
Сличил уже в городе, и вот что вышло.
Шесть узлов, которые мы успели обследовать до декабрьского отзыва. По остальным январские записи пришлось оставить отдельно: прежнего промера у меня не было.
Паровозов в наличии против ведомости: было семьдесят четыре из ста, стало шестьдесят один.
Из наличных под парами: было пятьдесят два, стало сорок.
Гружёное на путях, старейшая бирка: было девятнадцать суток, стало двадцать шесть.
Наряд против подачи: было семь из десяти, стало пять.
По пятой графе — люди по штату против наличных — стало хуже на всех шести узлах: не хватает слесарей, машинистов, старших кондукторов, тех, кого делают три года.
Топливо, шестая графа: было одиннадцать суток, стало шесть.
И седьмая графа, та, которую я никому не показывал до конца поездки: какою мерой здесь меряется работа.
В первую поездку я записывал и пробег, и число отправленных поездов: какой мерой отчитываются на месте. Теперь на всех шести узлах мне первым называли пробег.
Пробег растёт, провоз падает, и все считают честно.
Ехал я не в теплушке и не в третьем классе: прикомандированному подполковнику по предписанию положено второе, и я в нём ехал, и в этом была отдельная неловкость, которой в первую поездку не было.
В конце ноября я ехал третьим и сидел с Тарабриным, и мне это казалось правильным.
Нынче я сидел один у окна, в тепле, и за четверо суток не сказал попутчикам десяти слов, и на всякой остановке, а их было много, я выходил на перрон и считал.
За четверо суток вышло девятнадцать стоянок сверх расписания и одиннадцать часов сорок минут стояния.
В первую поездку на той же дороге у меня вышло семь и три часа с четвертью.
По шести проверяемым графам дорога стала хуже всего за месяц с небольшим. Я положил две записи рядом; продолжать их дальше прямой линией было бы рано.
Про девятое число я узнал на четвёртые сутки, на станции, из третьих рук и в трёх видах сразу.
Кондуктор сказал, что в столице стали заводы и что было убитых.
Дама в буфете сказала, что ничего не было, а были беспорядки на Выборгской.
Поручик, ехавший из отпуска, сказал, что вышло больше ста тысяч, что казаки разгоняли и никого не убили, и что это годовщина.
Я записал все три и не стал выбирать.
За зиму я выучился: когда об одном событии говорят три разных человека и все трое уверены, верного в этом нет ничего, кроме одного — событие было, и оно такого размера, что о нём говорят на станции в четырёхстах верстах.
Второе, что я отметил на той же станции, к делу не относилось и оказалось важнее первого.
В конце ноября, в первую поездку, в буфете на такой же станции стояли и разговаривали.
В январе стояли и молчали.
Не угрюмо. Просто молча. Разговор при чужих кончился.
В Петрограде я был двенадцатого и явился в комиссию тринадцатого утром, полагая, что явлюсь к отчёту.
Отчёта, которого я ждал всю дорогу и к которому готовил три тетради и полторы сотни проверяемых чисел, не было вовсе.
То есть формально он состоялся, занял час двадцать и уместился в три вопроса: о состоянии дорог по маршруту, о зимней редакции наставления и о том, подтверждаю ли я объяснения, данные по запросу от седьмого января, — и на все три я ответил, а тетради, разложенные мною с вечера по закладкам, ни разу не понадобились.