Я уже поставил между ними знак «больше» в уме и перечеркнул его на бумаге. Чужая помета «по времени последнего» оставалась верной потому, что проход делает вся цепь, а не потому, что сорок пять можно сравнить с сорока тремя.
Остальное было обидой на чужую руку в моей книжке. Я вычел её. Остались ножницы, кусачки, чехлы и трасса — работа на оставшиеся часы, а не основание просить ещё двое суток.
Часа в три снег перестал скрипеть. Полозья пошли мягко, с крыши мызы закапало: оттепель пришла на сутки раньше. Двое суток, о которых я просил в третьем часу ночи, уже в четвёртом перестали существовать. Отказ избавил меня от худшего: новых обмороженных, размякшего болота под главным ударом и той же пристрелки в конце — снарядов всё равно не прибавилось бы.
Я записал это в розвальнях, хотя перо на ходу шло скверно.
Одинцова я нашёл не в землянке, а на ходу сообщения, у второй роты.
Я сказал ему два своих подряд, не выбирая порядка, потому что выбирать порядок значило бы прятать худшее.
Первое: в штабе группы я назвал полк первым. С числом по третьей роте. Шесть ножниц. Штыков — сто двадцать один.
Второе: трасса кривая. Знаю третьи сутки. Молчал.
Он выслушал и не перебил.
На первое он сказал:
— Ну.
И это было хуже упрёка, потому что означало: вам можно, вы не мой.
На второе:
— Так.
И молчал ровно столько, сколько горит спичка.
Потом, помолчав:
— Показывайте.
— Что там? — спросил он про штаб.
— Соседям справа идти молча. Нам с подготовкой. Двадцать минут.
Он не сказал ничего, и по лицу его я тоже ничего не прочёл, а прочёл по рукам: он свернул и убрал за пазуху клеёнчатую тетрадь, которую до того держал раскрытой.
— Резон у них есть, — сказал я. — Я его пересчитал. Он верный.
— Знаю, что верный. — Одинцов поглядел в сторону немецкого вала, которого в темноте не было видно. — Мне от этого не легче и вам тоже.
Дальше мы работали до четвёртого часа, и это был самый полезный час за все дни, что я в этом полку.
Верёвку с узлами протянули по шести уцелевшим вехам — не по прямой, а по тому, что держало. Работали вчетвером: я, Гнеушев и двое из тех двенадцати, что ходили в промер.
Вышло длиннее на семьдесят саженей и вернее на всю разницу.
Семьдесят саженей — это лишние две минуты хода на человека и лишняя минута лёжки под ракетой. Я посчитал и это, и сказал Одинцову вслух, чтобы он решал, зная обе цены.
— Тянем, — сказал он.
Кусачки я взял у Опарина.
Взял под свою фамилию, расписавшись в его книжке за две пары. И отнёс их во вторую роту, капитану Лутохину.
Лутохин глядел недоверчиво. Я сказал ему число: у вас четыре, и одни худые; вот вам ещё две пары, и с них резать первыми.
Он взял и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который отдаёт чужое.
— А третьей роте что?
— У третьей шесть. У вас будет шесть. Дальше не моё дело.
Линия осталась без своего инструмента. Если порвёт провод — полк оглохнет в самое дорогое время, и я это сосчитал, прежде чем брать: три дня из восьми в журнале переговоров стояли порывы, стало быть, вероятность не малая.
Опарин расписался молча. Потом переписал в книжку мою фамилию — полностью, без чина: графы для чина в его книжке не было.
Чехлы к четырём часам перешили не все. Сорок три из ста девяноста.
Перешивал их не я.
Перешивал Вьюшин с двумя писарями, по списку на манжете, при двух свечах, и, когда я пришёл, он показал мне ладонь с наколотыми пальцами и сказал, что до света успеет ещё десятка два.
Я взял иглу, сел рядом и за двадцать минут перешил четыре. Этого у меня уже никто не отнимет.
Пакет привезли в четверть пятого.
Ординарец был не тот, что вчера, и держался он иначе: не отдавал пакета из рук, покуда Одинцов не расписался, и стоял, пока тот читал.
В верхнем углу, над бланком, стояло в две строки: «Секретно. В собственные руки».
На этот раз я не искал в бумаге часа.
Час стоял в первой строке: выступление в шесть, атака с рассветом.
В шесть. Не в семь, как я считал всю обратную дорогу: от «в ночь на двадцать третье» до шести утра у меня в голове лежал лишний час.
Я прочёл строку дважды и стал вычитать.
Батальон был в шестьсот штыков, четыре роты. Вывести к исходному предстояло всех. У проволоки первыми работали шесть головных партий по сорок человек — двести сорок; остальные триста шестьдесят должны были идти за ними по готовым проходам.
Сейчас четверть пятого. Поднять и накормить батальон — сорок минут. Развести по четырём ротам — двадцать. Один измеренный вывод сорока человек траншеей занял двадцать шесть. Провести по узлам — пятнадцать. Раздать ножницы — десять.
Батальон мог тянуться одной колонной. Других ходов я не промерял, а сколько прибавит очередь в узкой траншее, не знал. Взял невозможный лучший случай: все шестьсот обойдутся теми же двадцатью шестью минутами, что одна промеренная партия. Настоящее время могло быть только больше.
Нижняя граница вышла сто одиннадцать минут. До шести оставалось сто пять. Даже в этом счёте не хватало шести минут, а всякая задержка увеличивала недостачу.
Убрать можно было только измеренные двадцать шесть: вывести батальон не траншеей, а поверху, по открытому полю, в темноте, к уже размеченной узлами трассе. Тогда оставалось восемьдесят пять минут работы и двадцать минут запаса.
Я сказал это вслух: решать было не мне, а молчать тут было нельзя.
— По открытому, — повторил Одинцов. — В темноте. А ежели он пустит ракету?
— Тогда ляжем.
— Шестьсот человек разом?
— Весь батальон до исходного. У проволоки вперёд пойдут двести сорок, остальные — за ними, когда откроют проходы. Траншеей мы опаздываем даже в лучшем счёте; очереди я не мерил. Поверху до размеченной трассы короче.
Он взял у меня листок с вычитанием и просмотрел его весь, снизу вверх, как смотрят чужую бумагу, к которой нет доверия.
Потом сложил вдвое и спрятал в клеёнчатую тетрадь — туда, где у него лежали обмороженные, моя расписка и число знающих про Петроград.
— Так, — сказал он. — Стало быть, нынче. И поверху.
Глава 17
Ночь на двадцать третье
Полк подняли без горна.
Унтер шёл по землянкам и брал первого за плечо, первый брал второго. Разбуженных считали по головам, и счёт вёл тот же унтер: иначе к утру недосчитались бы роты.
Так же поднимали и вчера, и позавчера, и всё это было заведено не мною.
На подъём батальона — четырёх рот, ровно шестисот штыков по вечернему счёту — ушло двадцать пять минут вместо сорока, которые я ночью положил в своё вычитание.
Вышло скорее оттого, что кухни варили с полуночи — ещё по вчерашнему приказу о готовности, до всякого моего счёта.
Первое место за ночь, где мой расчёт не сошёлся, и не сошёлся в мою пользу.
Пятнадцать минут я не выигрывал. Их выиграл человек, который в полночь велел разводить огонь.
Тишина в эту ночь была не настроением, а распоряжением. Соседям справа велено идти молча совсем, до самой проволоки. Нам — после двадцати минут огня.
Хлеб пришёл с вечера и оттаивал у котлов, и его раздавали тёплым и мокрым.
Я повторял проходящим совет: класть в вещевой мешок, а не за пазуху.
Половина всё равно положила за пазуху, и я знал, что положит, и всё-таки повторял.
Хлеб за пазухой к утру отсыреет от тела и станет тестом. В мешке он замёрзнет и будет как деревяшка, но его можно отогреть.
Объяснять это в половине пятого некому и некогда, а всякий, кто клал за пазуху, клал не по глупости: за пазухой теплее, а сейчас холодно, и сейчас всегда весит больше, чем через три часа.
В половине пятого пришёл последний подвоз: две двуколки, валенки и почта.
В накладной стояло: валенок парных двести.
В санях было шестьдесят.
Лутохин расписался за двести, не глядя на меня.