На лестнице я обернулся. Она уже шла обратно в палату.
Мансуров пришёл сам, двадцать первого, вечером, и не звал меня к себе, а поднялся ко мне.
Он постарел за три месяца больше, чем я за три месяца на фронте.
Сел, не снимая пальто, и сказал то, ради чего пришёл, первой фразой:
— Теперь вы видели сами.
Я сказал: видел.
Он ждал продолжения, и я его дал, потому что за этим он и шёл.
Я рассказал ему про то, как меняют по часам, и про то, что стоит это двенадцати унтеров, которых негде взять. Рассказал про волокуши и про тот час, в который надо успеть. Двести восемь обмороженных против двухсот двенадцати убитых и раненых — это он попросил повторить. Дальше было про то, что взятое держать дороже, чем брать; про строй, простоявший пять часов и не пошедший; и под конец — про унтера, сложившего одиннадцать и девять.
Он слушал, не перебивая, и один раз попросил повторить число.
— И что же, — сказал он наконец, — вы по-прежнему полагаете, что мой вопрос не имеет ответа?
Вопрос его был всё тот же, октябрьский: кто зовущий.
— Он теперь имеет ответ, — сказал я. — Только не тот, какой вам нужен.
И я сказал ему то, что думал.
В октябре я отказал ему оттого, что собранные без назначенного старшего кончаются толпой, а не строем. Я и теперь так думаю.
Но за зиму я узнал вещь, которой тогда не знал: старшего не назначают снаружи. Его делают два года, как унтера, и делают внизу, а не наверху. У него в списках стоят двенадцать фамилий, и все двенадцать — люди, которые умеют говорить, а не люди, которые умеют держать участок; и когда придёт та минута, ради которой он их собирает, ни один из его двенадцати не будет знать, сколько человек нужно на вынос, чтобы уложиться в час.
— Вы предлагаете ждать? — спросил он.
— Я не предлагаю ничего. Я считаю.
Тогда он сделал то, что и должен был сделать человек, написавший в пятнадцатом году записку, которая сбылась.
Он попросил показать счёт.
Счёт я свёл к утру двадцать третьего и переписал набело двадцать пятого. Получилось две страницы, и на первой было больше зачёркнутого, чем оставленного.
На первой странице я поставил рядом две нормы подвоза: девяносто вагонов муки по бумаге пятнадцатого года и тридцать два вагона ржи с мукой по другой. Обе зачеркнул: городскую потребность и назначенный подвоз нельзя было принять за измеренный расход.
Четыре январских дня дали два, один, двадцать один и два вагона — в среднем шесть с половиной. Кто и почему выбрал эти дни, я не знал. Против среднего написал: для месяца не годится.
В текущей январской сводке, за дни, уже прошедшие к её составлению, выходило около сорока восьми вагонов продовольственных хлебов в сутки. Здесь вагон считали по тысяче пудов, а в моих накладных — по семьсот пятьдесят. Вдобавок хлеба включали зерно. До муки, отпущенной булочным, этому числу было ещё далеко.
Второй ряд был чище.
На пятнадцатое января доступный запас — один миллион пятьсот девять тысяч пудов. Средний месячный расход за прошлый год — один миллион двести семьдесят шесть тысяч. В пересчёте на тридцать дней — около сорока двух с половиною тысяч пудов в сутки.
При нулевом подвозе и неизменном среднем расходе запас дал бы тридцать пять с половиною суток. Я обвёл число и надписал оба условия.
Подвоз шёл; нынешнего расхода я не знал. Поставить рядом сорок восемь тысяч пудов хлебов и получить прирост запаса тоже было нельзя: там зерно с мукой, здесь мука. Действительный срок оставался пустой графой.
И всё же в лавках муки не было к полудню.
Вот это расхождение и осталось на второй странице: запас в городе есть, а хлеба в известной лавке нет; вагон пришёл на узел, но до булочной его путь распадается на мельницу, склад, подводы, выпечку и выдачу, и ни на одном листе нет всех пяти часов сразу.
Три дня у одной пекарни и месяц городского запаса могли быть верны одновременно. Очередь получала хлеб из одной двери.
Под двести тысяч солдат гарнизона в расход я не включил: отдельной ведомости у меня не было. Но они стояли в тех же хвостах или видели их из окон казарм.
В начале января я пять часов смотрел на строй, который не пошёл. Теперь слушал молчание у булочной. Сходство тревожило, а переносить солдатское решение на эту очередь было рано.
Длина хвоста с октября выросла в полтора раза; время — вдвое; доля ушедших без покупки — с одной седьмой до одной четвёртой. Требовалось вернуться в тот же час и проверить всё ещё раз. Я поставил на полях дату.
На этом мои две страницы кончались. Даты крушения на них не было.
Память о будущем всё ещё говорила, что эта зима кончится бедой. В записке я оставил только то, что мог дать проверить другому человеку. Остальное приходилось нести самому.
Мансурову я показал листы двадцать шестого, как и было условлено. Он надел очки и сперва увидел зачёркнутые девяносто и тридцать два, потом помету у среднего за четыре дня, потом обведённое условие нулевого подвоза.
— Вы проверили? — спросил он.
— Арифметику — да. Вывод зачеркнул.
Он вернулся к первой странице и проверил деление сам. Потом спросил:
— А это можно кому-нибудь показать так, чтобы сделали?
— Можно запросить ежедневный счёт в одной мере: запас муки утром, приход зерна, помол, отпуск пекарням и продажу хлеба. Собрать на одном листе то, что сейчас лежит в пяти ведомствах.
— А очередь?
— К очереди вернусь сам. В тот же час.
Он помолчал, сложил обе страницы и вернул мне, хотя прежде унёс бы с собою.
— Значит, проверяйте ещё, — сказал он. — Что нам остаётся.
Мансуров ушёл в одиннадцатом часу. Я запер дверь и подшил листы в папку, на которой с осени написано: «Что лежит».
Сверху, не формулой и не выводом, записал назначение самому себе: первого февраля, тот же час, та же булочная.
Я хотел, чтобы хвост стал короче. Чтобы ушедших без хлеба оказалось меньше и в очереди снова заговорили. В этот раз я собирался проверить свой счёт с надеждой, что он не подтвердится.