Трактир был полон людей. Хозяин, Лазарь Фрум, толстый лысый флегматик, стоял за стойкой и наливал из штофа водку. Руки у него густо поросли волосами, и Фрум даже не замечал, что по локтю у него ползает оса. Увидев судебного следователя, Фрум приветствовал его широкой неживой китайской улыбкой, когда улыбаются не лицо и глаза, а одни губы. Рукой, по которой ползала оса, Фрум указал на незанятый столик. Зайдя с улицы в полутёмное помещение, Богушевич не мог сразу разглядеть, тут ли Потапенко, поэтому некоторое время озирался вокруг, вглядывался в тех, кто сидел во втором «чистом» зале. Услышал, как оттуда его позвали:
— Пан Франтишек, прошу сюда!
Звал Потапенко. Богушевич подошёл. Рядом с Алексеем за столиком сидел Соколовский в одной рубахе-косоворотке; пиджак висел на стуле. В зале было душно. На столе перед ними графин с водкой, рюмки, закуска. Богушевич сел за стол. Потапенко схватил графин, наполнил пустую рюмку, с пристуком поставил её перед Богушевичем.
— Молодец, что зашёл. Люблю с тобой в компании посидеть. Ну, хлопнем.
Богушевич рюмку взял, но выпить не спешил, разглядывал народ в зале; было тихо, только стукали вилки да звенели рюмки. Люди ещё не напились, не дошли до того состояния, когда хочется излить душу, перекричать всех остальных. В углу, с боку от стойки, увидел скрипачей — двух цыган и старого-престарого еврея с белыми как снег пейсами. Музыканты Богушевичу знакомы, давно тут играют. А вот цыганку он увидел впервые. Ей лет под сорок. С длинными, густыми, угольно-чёрными волосами, в красной юбке и красной же тесноватой ей кофте, цыганка сидела на табурете и держала на коленях бубён. Значит, она тут танцует. Музыканты ждали заказов.
— Ну, выпей же, — напомнил Потапенко Богушевичу.
Потапенко был пьян, лицо красное, потное. Любитель просиживать вечера в трактире, он мог за один вечер прокутить месячное жалованье, не жалея кинуть червонец под ноги такой вот цыганке-танцорке. Пил и гулял, конечно, не один, а в компании, без компании и гульба не гульба. Пропив деньги, писал потом слёзные письма матери, просил, чтобы выслала хоть несколько рублей. Вот и в этот вечер решил гульнуть. Поднял полную рюмку, потянулся с ней который уже раз к Богушевичу, крикнул Фруму, чтобы принесла ещё графинчик водки. Дочка хозяина Мира, толстая, ещё большая флегма, чем отец, принесла вместе с водкой горячую сковороду с жареной колбасой и салом. Потом начала расставлять разную закуску — малосольные огурцы, круг сыра, яблоки, жареную курицу, поросятину. Запах жареной колбасы ударил в нос Богушевичу, аж живот свело судорогой — почитай, день без обеда пробегал. Богушевич отпил из рюмки, накинулся на еду.
— Милая сударыня, — положил Потапенко ладонь на руку Миры, — бутылку красного лафита для цыганки. Скажете — от меня презент.
— Она замужем, — сказала Мира. — Её муж — вон тот, усатый скрипач.
— Ну и что ж. Скажи — от любителя цыганской пляски.
Соколовский тоже немного выпил и закусил яблоком. Левой рукой он все время теребил бороду. Борода не холёная, ни разу, видно, не стриженная, как растёт, так и растёт, точно у какого-нибудь старовера-хуторянина. Лохматые баки соединялись с бородой и были как бы её продолжением. «И чего это он так зарос? — удивлённо подумал Богушевич ещё при первом с ним знакомстве. — Под мужика подделывается? Теперь это модно среди интеллигентов».
А Потапенко снова всем налил, просил выпить, угощал, говорил, словно оправдываясь, что теперь только и погулять, по трактирам походить, пока не оженили, не надели узду с удилами. Мучила, терзала нависшая над ним женитьба, утрата холостяцкой воли. Похвалил Богушевича и Соколовского, хоть и женатые, а в трактир заходят, молодцы, не сидят у жён под каблуком. Богушевич и Соколовский рюмки поднимали, да пить мало пили, изредка перекидывались словами.
Мира вышла из-за стойки с подносом, на котором стояла нераспечатанная бутылка лафита, и, поставив её перед цыганкой на табурет, сказала ей что-то и показала взглядом на Потапенко. Цыганка отдала бутылку усатому цыгану-скрипачу, встала и низко поклонилась в сторону, где сидел Потапенко.
Потапенко расплылся в улыбке, вскочил, приложил к груди обе руки, ответил таким же поклоном, потом хлопнул два раза в ладони и крикнул:
— Капельмейстер, сюда!
Вскочил «капельмейстер», дряхлый, тщедушный, с белыми пейсами, мелкой трусцой прошаркал к столику, стал перед ним, прижав к плечу скрипку, приготовился играть. Ленивой, развалистой походкой подошли остальные два скрипача.
— Слушаем вас, паны, — сказал старик. — Цыганочку?
Богушевич положил руку на плечо Потапенко, сжал, чтобы тот сел и ничего не заказывал. Да где там, Потапенко уже закусил удила, не удержишь, не уговоришь.
— Цыганочку! — крикнул он.
— Глаша, сюда! — позвал цыганку старик.
Глаша подошла так же неторопливо и лениво, как цыгане-скрипачи, изгибая стан и гордо выставив грудь. На её губах играла завлекательная улыбка, красная с множеством оборок юбка колыхалась, обтекая крутые бедра. Старый «капельмейстер» поднял смычок, кивнул цыганам, и те дружно приставили к плечу скрипки. Глаша протянула к Потапенко руку ладонью вверх, пошевелила пальцами. Потапенко полез в карман, вытащил из кошелька червонец, поднял его над головой напоказ всему залу, затем хлопнул своей ладонью с червонцем по Глашиной руке.
— Глаша, цыганочку с песней!
Заиграли скрипки, ударила кулаком в бубён Глаша, пошла, пошла, пристукивая каблучками, затрясла грудями, монистами, взметнула подолом, оголяя смуглые без чулок ноги. Угольные волосы волнами вздымались с плеч, невесомо плыли в воздухе. Все быстрей и быстрей играли скрипачи, все чаще отбивала каблуками Глаша, вскрикивая что-то по-цыгански… Не выдержал Потапенко, вышел из-за стола, тоже начал молотить ногами, подскакивать, хоть и не в лад, но быстро задохнулся, вспотел, остановился и лишь покачивался, стоя на месте, — этакий пузанчик, располневший не по годам, — да шевелил поднятыми над головой руками.
— Хватит, — сказал ему Богушевич. А Соколовский бесцеремонно ухватил его за полу пиджака и усадил на стул.
— П-пардон… Прошу про-щения, — начал извиняться Потапенко, — понимаю, что неприлично. Мужик я, сам знаю, гувернантками не учен. Батька кнутом учил…
— Мужик не транжирил бы так деньги, червонцами не раскидывался бы.
А скрипачи играли, Глаша плясала, хоть и не во всю силу, берегла себя — вечер ещё только начался, плясать придётся ещё не раз. Соколовский, подперев руками подбородок, с усмешкой смотрел на «капельмейстера», который, казалось, слился со своей скрипкой, был не хозяином её, а частью, придатком. Низенький, горбатенький, как гномик, он ещё больше ссутулился, играя, и притопывал в такт своей игре почти детской ногой.
Разомлевший от пьяного довольства, Потапенко развалился на стуле, отодвинув его от стола; раскрасневшееся лицо лоснилось и сияло от счастья — не для кого-нибудь, для него играют скрипачи и пляшет эта пригожая цыганка.
«Лихо же ты вышвырнул червонец, — подумал Богушевич, — а бондарю Иванюку эти деньги корову спасли бы». Хотел об этом сказать Потапенко, да что он сейчас поймёт пьяный, и Богушевич продолжал смотреть на Глашу. Плясала она легко, красиво, однако сдержанно, без того буйного размаха, с которым обычно пляшут цыгане не за плату, а для себя. А Глаша плясала напоказ и, конечно, заученно — зарабатывала деньги. И все же её пляска была хороша.
Внезапно у Богушевича заныло сердце. Не боль его коснулась, то затлела давно погасшая тревога и вот уже охватила всю грудь, залила острым беспокойством. Стал думать, что затаилось в душе, что могло так растревожить. Память старалась что-то подсказать, казалось — отгадка совсем рядом. Понимал, чувствовал, что цыганка, её пляска, бубён, перестук каблучков что-то ему напоминают и, разжигая давнюю тревогу, помогают вызвать из былого то, что случилось с ним в далёком прошлом…
Вспоминал, вспоминал, да так ничего и не вспомнил.
Скрипачи, наконец, перестали играть, поклонились всему столу. Поклонилась и Глаша, чмокнула Потапенко в голову и той же ленивой медлительной походкой вернулась на своё место. Захлопали в ладоши сидевшие в зале, и Богушевич, приглядевшись, многих узнал. Были тут знакомые чиновники, учителя гимназии, отставной жандарм, земский врач, регент соборной церкви, священник — отец Паисий. За отдельным столиком сидели три поручика-артиллериста из Черниговской части, расквартированной здесь на лето. Одним словом, конотопский высший свет. Простой народ сюда заглядывал редко, есть более доступные трактиры.