— Не люблю бриться, — наконец отозвался Соколовский. — Простите, мне надо в лавку зайти. — И повернул на другую улицу.
Пока шёл, несколько раз задевал головой ветки яблонь и вишен, нависавшие над плетнями и заборами, дважды слетал картуз. Ему бы отойти подальше к мостовой, а он не мог до этого додуматься.
«Рослав погиб от своей бомбы. Его я не знал. Яков Бергер и Войцеховский схвачены. Бергера знаю. Как же они дали себя схватить? Где их схватили? И что они скажут, а может быть, уже сказали? Выдержат ли допросы? А бомба была моя. Моя… Боже, за что постигла меня такая участь? И как этот Рослав мог кинуть бомбу в ребёнка? Это же, правда, варварство».
Тупая боль ударила в затылок, часто запульсировало в висках, словно прибавилось крови в сосудах и ей стало тесно. Заныло под сердцем.
«Следы ведут сюда… Ко мне, вот к кому они ведут. И жандармы приехали за мной. Что делать? Убежать, прямо сейчас? С Нонной? Без неё я никуда не поеду. Надо пойти и все ей рассказать — пусть сама решает.
Боль в голове и тоска на сердце усилились.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
За годы службы Богушевич насмотрелся на всяких преступников. Перед ним сидели и достойные жалости и сочувствия, опустив головы в горьком раскаянии. И такие, что поражали своим неразумием, дикостью, непониманием того, что сделанное ими — преступление. Были и такие, что вызывали отвращение, по-волчьи жестокие, неспособные почувствовать чужую боль. Попадались тёртые калачи, пройдохи, проходимцы, которые что ни скажут — соврут, хоть ложь эта не давала им ни помощи, ни корысти. Люди разной судьбы, разных сословий, разного возраста, неграмотные и с образованием. И к каждому из них, чтобы докопаться до правды, нужно было найти свой подход, свою тактику ведения допроса, принимать каждого таким, какой он есть. Иногда приходилось сдерживать себя, чтобы не схватить со стола мраморное пресс-папье или чернильницу и не запустить ими в голову убийцы-бандита, который с циничной усмешкой рассказывал, как убивал свою жертву. Сколько же ещё есть таких мерзких, страшных людей, которым лучше бы вообще на свет не родиться. А Богушевичу во время следствия полагалось обращаться к такому зверю на «вы», быть объективным, проявлять выдержку, скрывать свою ненависть к этой мрази, быть этаким праведным искателем истины…
На этот раз перед ним сидела не преступница и не хозяйка, занимающая гостя, а потерпевшая, пани Глинская-Потапенко. Богушевич надеялся, что допрос не займёт много времени, пройдёт спокойно. С таким настроением он и пришёл к старухе в тот зал, где они вчера вели беседу. Сегодня она была во всем синем — синяя кофта, юбка и синий чепец. И туфли домашние из синего сукна. Синий цвет придавал безжизненный, холодный оттенок её лицу и рукам — казалось, перед ним мертвец. Только стоявший прислонённым к столу костыль, за который она то и дело хваталась, был из светлого дерева.
Хозяев, предоставивших тебе стол и кров, допрашивать крайне неловко. Ну как ты будешь ловить их на противоречиях, указывать на неточности, задавать вопросы, на которые им не хочется отвечать. Такую неловкость чувствовал и Богушевич. Пока он записывал в протокол необходимые биографические сведения, старуха вела себя мирно, сдержанно. Про возраст, когда приходилось допрашивать женщин из «благородного» сословия, особенно тех, кто скрывал свои года, Богушевич обычно спрашивал под конец, подчёркнуто безразлично. Так он сделал и на этот раз.
— Мой возраст не имеет отношения к пожару, — ответила пани Глинская-Потапенко.
Богушевич пропустил это мимо ушей. Бог с ней, спросит у Алексея. И предложил рассказать про все, что она считает относящимся к следствию.
— Пан следователь, я уже вчера говорила, что конюшню подожгли мужики. Вот и ищите этих мужиков. Волю им дали, где это видано. Не представляю, что думал император, когда писал манифест. Наш мужик признает только кнут. А ему волю дали, землю у дворян пообрезали. Что ж, успокоилась эта чернь? Поверьте, ещё не то будет. Пугачёвщина будет. Вот она и началась с этого пожара. А после и дом сожгут…
— Эти ваши соображения, пани, я проверю, — воспользовался паузой Богушевич. — Вы скажите, кто из ваших скотников курит? И замечали ли вы когда-нибудь, чтобы они курили в конюшне?
Она вскинула голову, насупила седые бровки, глаза-буравчики так и впились в Богушевича.
— Вы, пан следователь, думаете, что мои работники могли по недосмотру поджечь? Не выйдет. Если вы приехали с этой мыслью, можете ехать назад. Я вам говорю — меня сожгли мужики, а их подбивают террористы, что в народ пошли. Вот увидите, — она перекрестилась, — они самого императора убьют.
— Ну при чем тут это? — замахал рукой Богушевич.
— А скотники не курят. Я не держу ни пьяниц, ни табакуров, мне такая шваль не нужна.
— Так и запишем, пани, — чтобы перебить её, сказал Богушевич и начал писать. — Значит, вы исключаете поджог по неосторожности?
— Исключаю. — Руки её лежали на столе, костлявые, синевато-серые, уродливые, узкие, — и правда, куриные лапки. Глядеть на них было неприятно, и Богушевич старался глядеть в сторону.
Задал ещё один вопрос: кого она подозревает конкретно в умышленном поджоге.
— Я прокурору список послала, а поджечь может каждый мужик, — сказала старуха решительно, схватила костыль, стукнула им об пол. — Нужно каждого вызвать и устроить ему не такой допрос, как вы ведёте, а с плетью, да чтобы свинец был на конце зашит. Только с плетью допрашивать надо.
— Пани, да ведь теперь не крепостное время, — смелее возразил ей Богушевич. — Это тогда вы могли сечь своих холопов. И секли, конечно?
— Секла, да мало, слишком мало, — сказала она и обмякла, точно воздух из себя выпустила вместе с жёлчью, притихла, опёрлась локтями о стол. — Ой, мало секли их, мало, — вздохнула глубоко, с сожалением.
— Может быть, кто-нибудь вам угрожал? Кто-нибудь был очень на вас обижен?
— Все мне угрожают, все. Все злобу затаили. Все хотят обмануть, ограбить меня. Арендаторы вовремя не платят, землю не берегут, лес крадут. Я вон на церковь сто рублей пожертвовала, а кто-нибудь из этих разбойников слово доброе про меня сказал?
Она говорила тише, медленней, не раздражалась больше, не злилась. И Богушевич неторопливо записывал её ответы. Записав, задумался, что бы ещё спросить, вспомнил ночную встречу с конюхом, его непонятное «трах-бах».
— Милостивая пани, — обратился он к ней как можно учтивей. — Поздно вечером я гулял у вас за околицей, увидел костёр, подошёл, посидел с конюхом. Чудной человек.
— Сидорка, — сказала она, — верный холоп. Когда волю дали, покинуть меня не захотел.
— Этот Сидорка сказал, что когда горела конюшня, то люди слышали какой-то взрыв. Перед самым пожаром бахнуло.
Старуха дёрнулась, взяла костыль, поглядела на Богушевича нетерпеливо-вопросительно, словно хотела понять, что он сам об этом думает. Богушевич молчал, глаз не отводил. Она не выдержала его взгляда, опустила голову.
— Вы же, разумеется, слышали этот взрыв, — продолжал Богушевич уверенно. Ясное дело, слышала, знает про взрыв, но по неизвестной ему причине о нем умалчивает.
— Слышала, да какой это взрыв? Откуда там мог быть взрыв? Громыхнуло что-то. Может, днище из бочки выбили, может, кузнец по железу стукнул. Не взрыв то был.
— Хорошо, — словно целиком принимая на веру её объяснения, согласился Богушевич и записал все в протокол. — Пани не желает что-нибудь добавить?
Старуха отрицательно покрутила головой, ничего не добавила и не попросила ни о чем. Богушевич ещё поинтересовался, курит ли Соколовский и где он был во время пожара.
— Эконом? Его не было в имении в тот вечер. Он не пьёт, даже от наливки отказывается. Старовер какой-то. Не стрижётся, не бреется. В церковь ходит, но вижу — не ради бога, а чтобы люди видели, что верует… Читает, пишет. Старовер. Жену ни разу сюда не привёз.
— Может быть, она сама не хочет сюда ехать?
— Хорошая цаца, значит, если не хочет пожить в деревне.