В зале стало тише, музыканты отдыхали, говор умолк. Потапенко выпрямился, придвинулся к столу, поставил локти на скатерть, стиснул ладонями щеки. Похоже было, что он протрезвел, взгляд его прояснился.
— Алексей, — спросил Богушевич, — ты покончил с делом о краже?
— Даю честное слово, завтра с утра возьмусь. Все будет чин по чину, — приложил он руки к груди. — А то и сейчас встану, пойду к купцу… Не верите? Пойду… А там у купца такая Гапочка… Эх, кабы моя воля…
— Помилуй, братец, — засмеялся Соколовский, — ты разве не вольный? Какая ещё тебе воля требуется?
— А про Гарбузенко Леокадию забыл? Уже и свадьба готовится. Меня же женят без меня. — И тихонько запел услышанную где-то припевку: — Без меня меня женили, дуру толстую взяли, лучше б водкой напоили, по деревне провели… А, давайте ещё выпьем. — Он налил в рюмки Богушевича и Соколовского, свою же пустую прикрыл ладонью, сам почувствовал, что ему хватит.
Богушевич и Соколовский слегка чокнулись рюмками, выпили. Закусывали и перебрасывались словами просто так, чтобы не молчать, хотя обоим хотелось — и каждый из них это знал — поговорить о чем-то более серьёзном. Богушевич сразу, ещё после первого знакомства, почувствовал симпатию к этому спокойному, доброжелательному бородачу в простой, чуть ли не деревенской одежде. Видно было, что человек он умный и образованный, однако ж не выставляет свою образованность напоказ и держит себя просто и ровно со всеми. И ещё понял Богушевич, что нет у этого эконома той хватки и хитрости, которые присущи тем, кто привык хозяйничать в своих владениях. Богушевичу ещё не случалось общаться с Соколовским так близко и долго, как в этот вечер. Раньше виделись лишь мельком — то дома у Потапенко, куда порой заглядывал Богушевич, то когда сам Соколовский, приезжая в Конотоп, заходил к ним в участок, чтобы передать Потапенко что-нибудь от матери, обычно — деньги.
— Сергей Миронович, вы что кончали? — спросил Богушевич.
— Кончил кое-что, — ответил тот неохотно. — Чтобы быть экономом, университетов кончать не нужно.
— Дворянин?
— Столбовой, как и вот он, — указал Соколовский на Потапенко, который, уткнувшись лбом в стол, дремал, а возможно, уже и спал. — А вы тут после лицея графа Безбородки?
— Да, после лицея.
— Что ж так далеко от своей Литвы заехали? Литвин?
— Если имеете в виду литовцев, то я не литовец. Родился и жил на Виленщине, где живёт белорусский народ.
— Белорусский народ… Имперские законы так его не называют.
— Не называют. Украину хоть Малороссией зовут, а белорусский край без имени и народ безымянный.
— Любопытно, — промолвил Соколовский. — Любопытно. — Скрестив на груди руки, он глядел на Богушевича с загадочным интересом, словно взвешивал каждое его слово, и, когда соглашался с ответом, кивал головой. — Гимназию в Вильне кончали?
— Да, — ответил Богушевич, удивлённый этим особым интересом к себе и манерой его речи.
Соколовский осведомился о друзьях-гимназистах, справился и про поместье в Кушлянах, и про родителей. Заметив насторожённость Богушевича, отвёл от него взгляд, сказал:
— Расспрашиваю так — заинтересовал меня ваш край. — Взял графинчик — там ещё оставалось немного водки, налил на донышко себе, столько же Богушевичу. — Франтишек… Казимирович, давайте выпьем за край белорусский, за белорусов, чтобы они получили заслуженное ими.
— Спасибо за тост и доброе пожелание. Будем надеяться, что все народы Российской державы когда-нибудь получат заслуженное. Лучшую долю.
— Или возьмут силой, — словно само собой вырвалось у Соколовского.
— Или возьмут силой, — так же, будто невольно, повторил Богушевич.
И оба опасливо замолчали, какой-то миг глядели друг другу в глаза, будто испытывая друг друга. Каждый понимал, что подошли в своём разговоре к границе дозволенного. Дальше беседа пошла об уездных новостях, погоде, урожае, о том, какой доход получат в этом году в имении. Новости были неплохие, уродило все хорошо, в Конотопе ждали приезда Киевской музыкально-драматической труппы, и для её приёма городские власти приготовили Народный дом…
Богушевич рассказал про встречу с бондарем Иванюком.
— Я знаю его историю, — потемнел лицом Соколовский. — Уговаривал пани Глинскую, чтобы подождала с иском. Пусть бы Иванюк отработал ей в хозяйстве. Не согласилась. Говорит, будет наука для других мужиков.
— Дети без молока остались. Грудной ребёнок голодный — мать хворая, грудь болит, кормить не может. А он, — Богушевич кивнул головой на спящего Потапенко, — промотал сегодня эти деньги, да и мы с вами на них пили. Пропили, можно сказать, корову.
— Знаете что, Франц Казимирович, давайте уговорим Алексея, чтобы он заплатил за бондаря. Пошёл к становому и заплатил.
— Попробуйте. Мне неудобно, он мой подначальный.
Заиграли скрипачи, и Глаша снова пошла танцевать. Заказал помещик, который только что, уже в сильном подпитии, вошёл в трактир, и в душе Богушевича снова зашевелилось беспокойное и докучливое, как зубная боль, желание что-то вспомнить, снова подступила тревога и ощущение какой-то утраты, непонятная тоска, и он мучительно силился всколыхнуть что-то в памяти, скорее всего какую-то забытую встречу. Так иногда с ним бывало, когда после беспокойного сна, он, проснувшись, хотел вспомнить, что ему снилось, и не мог, расстраивался из-за этого, сердился.
Красивая Глаша красиво плясала, а детей у неё, верно, куча, они где-то в таборе, для них она и зарабатывает деньги. Соколовский тоже следил за ней. И когда Богушевич хмурился, щурил глаза, нервно тёр лоб, Соколовский, видно, догадавшись, что того что-то тревожит, переводил взгляд на него, смотрел с какой-то загадочной усмешкой. Богушевич, заметив эту усмешку, ещё больше хмурился.
Внезапно Глаша запела надрывным гортанным голосом:
«Боже», — чуть не вскрикнул Богушевич и даже привстал. Вмиг вспомнилось ему то, что так мучило. Как же он мог забыть? Роща, поляна, табор… И та же пляска под бубён, и та же песня… Тяжёлый, трагический для Богушевича момент, и цыганка своей пляской тогда спасла его…
Теперь все всплыло у него в памяти, и он удивлялся, что не мог вспомнить сразу. Время — неумолимый художник — затушёвывает все, заставляет забывать и боль. Заплыло то, давнее, другими надеждами, тревогами, другой болью, заботами о близких и хлебе насущном. Однако, припомнив то, далёкое, Богушевич не стал ворошить старое, перебирать в уме, отгородился от него, чтобы не бередить рану. Ещё не раз оно придёт на ум, не раз будет болеть душа от соприкосновения с тем горестным…
Проснулся Потапенко, потянулся к графинчику, но Соколовский подвинул его к себе.
— Хватит, брат. Вы, так сказать, уже дошли до кондиции. — И спросил, не может ли он пожертвовать на одно неотложное мероприятие тридцать рублей.
— Прошу простить, на какое?
— Чтобы накормить и спасти одних обездоленных детей.
Потапенко достал кошелёк, вынул три червонца.
— Кому дать эти деньги?
Соколовский взял их, спрятал в карман, рассказал про бондаря.
— Бондарю так бондарю, — зевнул Потапенко. — Идите, выкупайте ему корову. Все равно червончики ко мне же вернутся.
У Потапенко как раз хватило денег расплатиться с Фрумом. Из трактира выходили, поддерживая его под руки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дома свет горел только в столовой, значит, дочка Констанция, или Туня, как звали её родители, уже спала. Пожалел Франтишек, что поздно домой вернулся и не поиграл с ней. Габа услышала его шаги, когда он был ещё во дворе, вышла навстречу в коридор со свечкой.
— Добрый вечер, Габочка, — поздоровался Франтишек и поцеловал жену в щеку.
— Франек, ты пьяный! — воскликнула жена. — С кем пировал?