— Послушай, ясновельможный, зачем тебе такие шляхетские усы?

Богушевич не ответил, решил не связываться с ним, не вступать в пустые пререкания, не портить себе нервы, молчать.

Вместо Богушевича откликнулся возчик.

— Усы, как у запорожца.

Но Масальский не обратил на него внимания.

— Слушай, коллега, — наклонился он к Богушевичу, — а ты знаешь, чего я еду. О, брат, это целая история. Меня ждёт встреча. Объявился дядюшка, мейн онкель. Возвращается из Сибири. Тоже Масальский, родной брат моего фатера.

Богушевич хмуро молчал.

— И тебе не интересно, кто мой дядька? И почему он оказался в Сибири? Он — твой земляк, из-под Белостока. В шестьдесят третьем трепыхался. Независимую Жечь Посполиту хотел отстоять. Воевал за римскую веру и шляхетскую Польшу. Дурни, на кого подняли сабли? — Масальский почмокал языком, покачал головой. — И что завоевали? — придвинулся он к Богушевичу, ждал ответа. — Один брат, мой фатер, получил петлю на шею, другой — сибирскую каторгу. Ну, чего брыкались, шляхтичи несчастные?

На этот раз Богушевич не выдержал:

— И это вы про своего родного отца? Кощунство.

— Кощунство? А то, что оставил нас, маленьких, сиротами не кощунство? Зачем? Что ему надо было? Панствовать захотел? Он был с таким же гонором, как все они, — махнул он рукой на запад. — Каждый поляк хочет стать паном, а каждый пан хочет быть крулем, королём. Три дня хлеба не ел, а в зубах ковыряет, растак их мать!.. — выругался он. И ещё некоторое время ругался про себя, шевеля красными, точно намазанными помадой губами. А потом поднял вверх руку. — Пан Богушевич, я вижу — вы обиделись. Езус Мария, я же не вас лично имел в виду, хоть вы и католик. Прошу прощения, если задел ваше шляхетское самолюбие. Я забыл, что и вы — поляк, — солгал он.

— А может быть, я и не поляк, — сказал Богушевич и словно насквозь пронзил его колючим взглядом.

— Как же это, майн герр? Франтишек-Бенедикт Казимирович и не поляк?

— Католик, а католики есть и литовцы, и белорусы, и русские, даже немцы есть католики. А мои предки родились и жили среди белорусов.

— Какие ещё белорусы?

— А такие же, как украинцы, герр Масальский.

По тому, как решительно произнёс это Богушевич и поглядел на него, не скрывая неприязни, Масальский понял, что лучше помолчать, и затих. Сидел, положив нога на ногу, любовался лаковыми туфлями и чёрными шёлковыми носками. Однако долго молчать не смог.

— Франц Казимирович, а вы так и не поинтересовались этим каторжником Масальским, — снова повернулся он к Богушевичу, — и не спросили, почему я к Горенко еду. Мой дядька каторжник остановился у Горенко. А мне весточку прислал. Письмо написал… по-польски. Думает, я понимаю. Чудак.

Выехали на тракт. Он неширокий, только двум встречным возам разъехаться, с обеих сторон обсажен дубами. Ехали, как по зеленому коридору. Время от времени с дубов срывались жёлуди и падали на бричку. Немало валялось их и на дороге; они падали мокрые, не высохшие от росы, — примета близких осенних холодов. Листва на дубах ещё висела крепко, не осыпалась, не пожелтела даже. С ясеней и лип листья уже облетели. Извозчик поймал ясеневый лист, поднял вверх, показывая седокам, а потом долго любовался им, поворачивая в пальцах.

— Красиво умирает дерево, — сказал извозчик.

— Оно не умирает, а засыпает на зиму, — поправил его Масальский.

— Умирает. Каждый год умирает, а весной нарождается. А за жизнь свою листьями, как золотыми рублями, расплачивается.

— Мистика, — сказал, как хлестнул, Масальский. — Примитивная мистика простолюдинов.

— Золотыми рублями расплачивается за жизнь свою, — повторил Богушевич и коснулся плеча извозчика. — Спасибо.

— И вам спасибо, — не оглядываясь, закивал головой извозчик. Ясеневый лист он спрятал в карман.

Масальский принялся делиться последними губернскими новостями — за день до этого вернулся из Чернигова. Рассказал про планы уездного земства: собираются строить шоссейную дорогу, позлословил насчёт старого известного черниговского адвоката, который невероятно долго выступает в суде.

— Когда у него спросили, к чему такие длинные выступления, он ответил: «Чем дольше я буду здесь говорить в суде, тем больше времени мой клиент будет на свободе». — Масальский засмеялся, толкнул коленом Богушевича. — Как, майн герр, здорово?

«Хоть бы скорее уже до Горенко доехать, — думал Богушевич. — И такой пустозвон решает судьбы людей». Помянул недобрым словом и Кабанова: не задержал бы его — не встретились бы с Масальским. Так хотелось взять этого болтуна за узкие плечи, приподнять да пинком в зад… Извозчик будто почувствовал настроение Богушевича, стал погонять лошадь. Она побежала мелкой рысью, затарахтели колёса, и Масальский примолк. А если начинал по разумению извозчика неприятный для Богушевича разговор, старик, точно нарочно, принимался громко понукать свою конягу, чмокать, а то и сам начинал что-нибудь рассказывать. Но Масальского это не останавливало.

— Я вот припомнил, ваше ясновельможество, — повернулся он на сиденье, — как однажды у председателя суда господина Ланге философствовали о законе и роли судьи… Хотя разговор был приватный, неофициальный и все мы были немного под шафе, а все же ваша идея, я сказал бы, с прицелом на беззаконие. Помните?

— Не помню, — сухо ответил Богушевич; он и правда не помнил, что на каком ужине говорил.

— А я помню, — обрадовался Масальский, как школьник-фискал, подсмотревший нечто недозволенное у товарища. — Господин председатель утверждал, что только тот судья, прокурор, следователь превосходно исполняет свои обязанности, кто строго придерживается буквы закона, кто руководствуется только нормами законности. Так? А вы что говорили? А вот что: судья, мол, должен смотреть дальше закона, быть впереди официальных идей, должен предвидеть новые веяния в обществе и, если закон не отвечает новым идеям, новой морали, то его нужно обходить. Говорили?

— Может быть, и говорил. Что в этом крамольного?

— Так же думают и наши социалисты. Идеология якобинцев накануне якобинской диктатуры. Между прочим, я пишу научный трактат на ту же тему. Я думаю посвятить себя науке, попасть на кафедру университета… Так вот, кто есть судья? Судья есть человек, призванный проводить в жизнь законы и следить, чтобы все люди действовали согласно закону, — это положение красной нитью проходит через весь мой трактат. — Лицо Масальского загорелось, пухлые красные губы дрогнули в усмешке. — Дорогой коллега, не будете же вы спорить с тем, что судьи призваны стоять на страже государственности и законности и в своей деятельности руководствоваться только законом. Хорош он или плох, справедлив или несправедлив, исполнять его обязаны все. Мы — судьи, прокуроры, следователи — не можем нести ответственность за те законы, которые мы не принимали и не устанавливали. Так? Верно? Можно найти примеры и в истории. Вот во Франции судьи, служившие при королях, судившие по королевским законам, служили и судили по тем же законам и при якобинцах и при империи. Это наша работа, служба, про-фес-сия! Как у врача, у тюремной администрации, у палача, наконец. Палач рубил головы революционерам, а потом отрубил голову самому королю. А потом снова революционерам рубил. Диалектика природы!

— Судья и палач… Ну и сравнение, — раздражённо сказал Богушевич. — Палач — это механический исполнитель, он обязан исполнять приказы. А судья применяет закон к конкретному случаю. Всякий закон, даже хороший, демократичный, можно толковать по-разному. Вот честный, добросовестный судья и должен, применяя закон, учитывать не только его требования, но и общественные условия, идеи, сложившиеся в обществе и завладевшие им. Нельзя слепо применять нормы закона, каждую из них надо брать под сомнение — не устарела ли она, не противоречит ли общественной морали.

— Нет, — рубанул рукой воздух Масальский. — Закон не подлежит обсуждению, а тем более не может браться под сомнение. Это ж черт знает что было бы, если бы каждый судья, прокурор начали по-своему его толковать. Разве мы, блюстители закона, виновны в том, что нам приходится его применять, даже когда он устарел?