Вот-вот всколыхнётся майдан, начнётся ярмарка. То-то будет сегодня веселья, шума, гама, мордобоя, пляски, хохота и слез, удач и неудач…

И началось, как только солнце брызнуло лучами по вершинам тополей и осокорей, по пожарной каланче, крестам собора, крышам домов. Открылись шинки, лавки, кондитерские, задымились в них трубы, все сразу проснулись, как просыпается по сигналу армейской трубы войсковой лагерь. Явились на площадь полицейский надзиратель, урядник, члены санитарной комиссии, немного позже — торговые депутаты от городской думы… Следили за порядком, заставляли переставлять возы, лотки, освобождали дорогу для пешеходов. Загудела ярмарка, загудел и Конотоп. Крики — кто кого перекричит, мычание коров, ржание лошадей, щёлканье кнутов, кукареканье, гогот гусей, кряканье уток, жалобные звуки лиры и кобзы, песни слепцов и нищих… А пахло как! Дёгтем, яблоками, жареным салом, чесноком, сластями, дешёвым одеколоном — это выбрали бойкое место цирюльники, лязгали ножницами, зазывали к себе, предлагали сделать парижскую стрижку. Там, где продавались ткани, толпились женщины. Мальчишки-разносчики шмыгали повсюду со своими лотками, где лежали горками бублики, баранки, медовые пряники, а на них — рой мух. А игрушек сколько выставлено — свистульки, пищики, глиняные соловьи, кони, оловянные солдатики, пистолеты, куклы, матрёшки… Возил среди людей свою тележку и мороженщик в белом, с жёлтыми пятнами фартуке, потел и этим фартуком вытирал нос и пот с лица.

— Лафит! Портер! Вина для дам! Прошу! — кричал, сидя на пороге своей лавчонки, торговец-инвалид без одной ноги. Уцелевшая нога обута без носка в белую лаковую туфлю.

К нему подошёл урядник Носик, спросил:

— Как живёшь, Пронька?

— Как видишь, — ответил тот. — Лучше кому другому помереть, чем мне жить.

Послышались звуки гармони. Шёл тот «москаль», что спал недавно на пустом мешке, продавал гармоники.

— Из самой Тулы привезены. Люди православные, покупайте музыку для души и сердца.

И запел, подыгрывая сам себе:

Слава богу, понемногу
Стал деревню забывать.
Полбутылки стало мало,
Стал бутылку выпивать.

Носик, встретив Богушевича, поздоровался с ним, сказал:

— Любуетесь, ваше благородие, народом? Хороший праздник. Только вот все продают, а никто не покупает.

— Что нового? — спросил Богушевич просто так, чтобы о чем-нибудь спросить.

— А ничего. Вот за порядком смотрю.

— Все по-старому, значит. Ничего нового. Даже холеры и той нет.

Урядник шутки не понял, на лице — страх.

— Что вы, какая холера, ваше благородие! Тьфу, тьфу! — и отошёл за возы.

Уже попадались пьяные. И, как заметил Богушевич, пили не в шинках, не покупную горилку, а самогонку, свекольную да пшеничную. И, в общем, правду сказал урядник — больше было среди крестьян продавцов, чем покупателей. Навезли столько пшеницы, что конотопцам и за год не съесть. Живности, привезённой на продажу, хватило бы на каждый конотопский двор. О, сколько богатства на возах да в лавках, только деньги давай, а денег-то и нет. Много лет спустя, увидев то же самое в Вильне, Богушевич запишет: «Торговля, сельское хозяйство, промыслы — все у нас есть, не хватает только, во-первых, денег, во-вторых, денег, в-третьих, денег… Крестьяне едят кашу и блины со шкварками, но не имеют денег — ни копейки. Ходят по городу, облизываются, смотрят на витрины магазинов, но ничего не покупают… Стонут, еле ноги волочат, но умирают без докторов; женщины латают свитки, мужчины сами по вечерам зашивают дратвой сапоги… Словом, никому ни копейки…»

Вот почти так было и на конотопской ярмарке.

Соколовского и Нонну Богушевич на площади так и не встретил и снова пошёл к ним домой. На этот раз он их застал.

— А, Франц Казимирович, прошу. Входите, — обрадовался Соколовский его приходу. — Очень хорошо, что заглянули. Рад, очень рад.

Борода у него аккуратно расчёсана, волосы блестят, разделены на пробор. Он в чёрном костюме, белом галстуке. Этот торжественный наряд в такую рань удивил Богушевича, до сих пор он видел Соколовского только в одной одежде — полотняном пиджаке, картузе, сапогах и со всклокоченной бородой, в которой всегда что-нибудь торчало: соломинка, былинка сена. Ещё больше удивился Богушевич, когда, войдя в дом, увидел Нонну в белом нарядном платье и фате.

— Где это вы были? Не венчаться ли собрались? — спросил Богушевич.

— Венчаться. А ходили к отцу Паисию. Сказал, что ещё рано, — ответила Нонна, растерянно-беспокойная. — Пойдёмте к нам свидетелем.

— В таком виде? — показал Богушевич на свои запылённые туфли, мятые штаны. — Вы, правда, в церковь? — спросил он на этот раз Соколовского.

— В церковь, в церковь. Под венец веду молодую жену, — нервной скороговоркой ответил тот. — И идти надо как можно быстрей. — Достал из кармана часы, глянул. — Уже пора…

«Тебя жандармы приехали брать! — чуть не крикнул Богушевич. — А ты под венец идёшь. — Не крикнул, удержался, побоялся за Нонну. — Чего это он так заторопился. Может быть, узнал про все?»

— А я только что из Корольцов, — сказал Богушевич. — Пожар расследовал.

— Ну и что? — поправляя перед зеркалом галстук, спросил Соколовский.

— Причину пожара знаю. Нашёл.

— Какая же причина?

— Пожар начался от вашей мастерской, где делались… шкатулки. От взрыва. Взорвался гремучий студень.

Пальцы Соколовского застыли на галстуке. Несколько секунд он так и стоял, неподвижно, как окаменелый. Повернувшись к Богушевичу, застыла на месте и Нонна, вперив в него синие встревоженные глаза.

А Богушевич и ещё больше ошарашил их. Достал из портфеля тетрадь с химическими записями, книгу по химии, положил на стол.

— Взял у вас в комнате. Пропорции динамита тут записаны точно.

Соколовский раскрыл тетрадь, ответил сдержанно, с дрогнувшей улыбкой:

— Это не доказательство. Просто я интересуюсь химией.

— Не доказательство? Ну, так их найдут жандармы, которые сейчас в Корольцах. За вами приехали. Вчера. Ждали, когда вернётесь. А я сюда поспешил. Чтобы предупредить вас. — Последние слова он проговорил тихо, участливо. Сел на кушетку, жестом руки пригласил сесть и Соколовского. Тот присел. — В Корольцы приехали ротмистр Бываленко и незнакомый в гражданском платье, назвался Брантом, — рассказывал Богушевич. — Думаю, что они все ваше жильё уже обшарили.

Глаза Соколовского застыли, погасли, губы побелели.

— Вам, Сергей Миронович, нужно спасаться.

— Выследили, — сказал Соколовский с жёсткой усмешкой и стукнул себя кулаком по колену. — Вынюхали.

— Вы — Силаев? — спросил Богушевич. — Которого ищут? Бывший корнет, служили в Вильне?

— Силаев, — спокойно ответил тот, — и мы с вами, Франц Казимирович, уже встречались.

— Да, встречались.

— В Вильне, у пана Шней-Потоцкого, у которого была красавица-дочь Ванда.

— Была такая.

— И в Августовских лесах, недалеко от Сувалок. Цыганский табор помните?

— Не забыл. И благодарен вам, Сергей Миронович.

— Из тех, влюблённых в Ванду, запали в память вы и Зигмунд Минейка.

— На каторге был Зигмунд. — Богушевич встал, встал и Соколовский. Стояли, глядели друг другу в глаза, словно проверяли, не ошиблись ли они, было ли все это на самом деле.

Глубокая тишина, воцарившаяся в доме, придавила их троих такой тяжестью, что они даже ссутулились, точно и правда им лёг на плечи реальный груз. Богушевича охватили воспоминания, словно молнией осветившие то далёкое, трагичное время, разбередили сердце. Его сковало оцепенение, связало все тело. Пережитое, вспомнившееся теперь, все вытеснило, изгнало из души, осталась одна пустая оболочка, как остаётся пустая куколка, когда из неё выведется гусеница.

Вспомнилось все подробно и ясно, и вместе с воспоминаниями вернулись былые чувства — боль, страх смерти и отчаяние… За одну минуту то далёкое прошлое промелькнуло у него в голове.