Ленитропу не терпится, уже не до первой звезды, и он входит в отель. Ковры пыльны, воняет бухлом и хлоркой. Туда-сюда скачут моряки и девушки, вместе и порознь, а Ленитроп параноидирует от одной двери к другой в поисках той, которой найдется что ему сказать. В номерах, обставленных тяжелым деревом, орет радио. Лестница тут, похоже, не отвесная, а кренитсяпод неким причудливым углом, и свет, сбегающий по стенам, всего двух цветов: земли и листвы. На верхнем этаже Ленитроп наконец засекает старую мамашу -fетте de chambre [133]— та направляется в номер со сменой белья, очень белого в сумраке.
— Зачем вы уехали, — грустный шепот бьется, точно в телефонной трубке откуда-то издалека, — они хотели вам помочь. Они бы ничего дурного не сделали… — Волосы у нее подкручены совсем наверх, как у Джорджа Вашингтона. Она взирает на Лени тропа под углом 45° — терпеливый взор шахматиста на скамье в парке, очень крупный, щедрый нос с горбинкой и яркие глаза: она чопорна, крепка в кости, носки кожаных тапочек слегка загибаются вверх, на огромных ногах красно-белые полосатые носки, и потому она кажется неким полезным существом из какого-то иного мира, что-то вроде эльфа, который не только мастерит вам башмаки, пока вы спите, но и подметает немножко, ставит котелок на огонь к тому времени, как проснетесь, а может, у окошка и свежий цветок будет…
— Прошу прощения?
— Еще не поздно.
— Вы не понимаете. Они убили моего друга. — Но увидеть это в «Таймс» вот так — на людях… откуда ж тут реальность — реальность, способная его убедить, что Галоп не выскочит однажды из двери, здарованарод и застенчивая улыбка… эй, Галоп. Ты где был?
— Где я был,Ленитроп? Ну ты сказанул. — Его улыбка снова озаряет время, и весь мир свободен…
Ленитроп светит карточку Свиристеля. Старуха расплывается в неимоверной улыбке, два зуба, оставшихся у нее на всю голову, сияют под новыми лампочками ночи. Она большим пальцем тычет вверх, а потом показывает то ли победоносное V, то ли некий дремуче-пейзанский оберег от сглаза, чтоб молоко не скисало. Так или иначе, хмыкает она саркастично.
Наверху — крыша, посредине — вроде как надстройка. У входа сидят трое молодых людей с бачками апашей и молодая женщина с плетеной кожаной «колбасой», курят тоненькую сигарету с двусмысленным запахом.
— Вы заблудились, топ ami [134].
— Э, ну, — опять засветка Свиристелевой карточки.
— Ah, bien… [135]— Они откатываются в стороны, и он проходит в свару канареечно-желтых «борсалини», комиксовых башмаков на пробковой подошве с огромными круглыми носами, кучи сшитого внакидку не сочетающихся цветов (вроде оранжевого на синем и неувядающе излюбленной зелени на пурпуре), обыденных стонов утишенного раздражения, кои нередко слышны в общественных туалетах, телефонных переговоров в тучах сигарного дыма. Свиристеля тут нет, но его коллега, едва завидев карточку, прерывает некую громкую сделку.
— Что вам угодно?
— Carte d'identite [136], проезд до Цюриха, Швейцария.
— Завтра.
— Ночлег.
Человек вручает ему ключ от номера внизу.
— У вас деньги есть?
— Не очень много. Я не знаю, когда смогу…
Подсчет, прищур, тасовка.
— Вот.
— Э…
— Все в порядке, это не ссуда. Из накладных расходов. Так, наружу не выходите, не напивайтесь, держитесь подальше от девчонок, которые тут работают.
— Ай…
— До завтра. — Снова к делам.
Ночь у Ленитропа проходит неуютно. Нет такой позы, в которой удалось бы проспать дольше десяти минут. Клопы мелкими отрядами устраивают вылазки на его тело — не сказать, что нескоординированно с его уровнем бодрствования. К двери подваливают пьянчуги — пьянчуги и гуляки.
— ‘Нья, пусти меня, это Свалка, Свалка Виллард.
— Что за…
— Херово мне сегодня. Прости. Не должен я так навязываться, от меня столько гимора, я этого не стою… слушай… мне холодно… я издалека…
Резкий стук.
— Свалка…
— Нет-нет, это Мёрри Лыб, я был с тобой в учебке, рота 84, помнишь? Наши порядковые номера всего на две цифры различались.
— Мне надо было… надо было Свалке дверь открыть… куда он ушел? Я заснул?
— Не говори им, что я тут был. Я просто зашел сказать, что тебе не обязательно возвращаться.
— Правда? Они сказали, что это ничего?
— Это ничего.
— Да, но они сказали? — Молчание. — Эй? Мёрри? — Молчание.
Ветер продувает железную вязь очень крепко, а внизу на улице с бока на бок подскакивает овощной ящик, деревянный, пустой, темный. Должно быть, часа четыре утра.
— Пора назад, блядь я опаздываю…
— Нет. — Лишь шепот… Но именно ее «нет» осталось с ним.
— Ктотам? Дженни? Дженни, это та?
— Да, я. Ох любимый, как хорошо, что я тебя нашла.
— Но мне надо… — Они разрешат ей когда-нибудь жить с ним в Казино?..
— Нет. Не могу. — Но что у нее с голосом?
— Дженни, я слышал, в твой квартал попало, кто-то мне сказал, через день после Нового года… ракетой… и я все хотел вернуться, проверить, все ли у тебя хорошо, но… так и не вернулся… а потом Они меня забрали в это Казино…
— Это ничего.
— Но если б я не…
— Только к ним не возвращайся.
И где-то, темной рыбой, что прячется за углами рефракции в сегодняшнем ночном теченье, — Катье и Галоп, два гостя, которых ему больше всего хочется увидеть. Он пытается гнуть голоса тех, кто подходит к двери, гнуть, как ноты на гармонике, но не выходит. Нужное залегает слишком глубоко…
Перед самой зарей стук доносится очень громко, твердый, как сталь. Ленитропу на сей раз хватает тяму промолчать.
— Давай, открывай.
— Военная полиция, откройте.
Американские голоса, сельские — взвинченные и безжалостные. Он лежит, мерзнет, боится, что его выдадут кроватные пружины. Вероятно, впервые он слышит Америку так, как она звучит для не-американца. Позднее он припомнит, что больше всего удивился фанатизму, уверенности не просто в твердой силе, но в правильноститого, что они собирались сделать… ему давно велели ожидать подобного от нацистов, а особенно — от япошек: мы-moвсегда играем честно, — но эта парочка за дверью сейчас деморализует, как крупный план Джона Уэйна (под тем углом, что подчеркивает, насколько раскосые у него глаза, смешно, что раньше вы не замечали), орущего «БАНЗАЙ!».
— Стой, Рэй, вон он…
— Хоппер! Кретин, вернись сейчас же…
— Я в вашу смирительную рубашку больше не полеееезуууу… — Голос Хоппера затихает за углом, а полицейские срываются за ним в погоню…
Ленитропа озаряет — буквально, сквозь желто-бурую оконную штору, — что сегодня у него первый день Снаружи. Его первое утро на свободе. Ему не нужновозвращаться. Свобода? Что такое свобода? Наконец он засыпает. Незадолго перед полуднем, отперев дверь ключом-вездеходом, к нему проникает молодая женщина и оставляет бумаги. Теперь он — английский военный корреспондент по имени Ник Шлакобери.
— Это адрес одного из наших в Цюрихе. Свиристель желает вам удачи и спрашивает, почему вы так долго.
— В смысле — ему нужен ответ?
— Он сказал, что вам придется подумать.
— Ска-а-ажите-ка. — Ему только что пришло в голову. — А с чего это вы, ребятки, мне вот так помогаете? За бесплатно и все такое?
— Кто знает? В игре надо ходить по схеме. Вы, должно быть, сейчас вписаны в какую-то схему.
— Э…
Но она уже ушла. Ленитроп озирается: при свете дня комната убога и безлика. Здесь даже тараканам должно быть неуютно… И что же, он скачет быстро, подобно Катье на ее колесе, по храповику таких вот комнат, в каждой задерживаясь лишь настолько, что времени хватает вдохнуть да отчаяться, а потом перекинуться в следующую, а обратного пути уже нет и больше никогда не будет? Нет времени даже получше разглядеть рю Россини, что за рожи верещат из окон, где тут можно хорошо поесть, как называется песня, которую все насвистывают в эти преждевременные летние дни…