– Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит.

– Гей, пысарь!

Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему дали место на скамье в конце стола.

– Пей, пысьменный! – крикнул атаман, подымая ковш. – На гульбе нашей не был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь – нам сгодишься.

Писарь встал и поклонился кругу:

– Завсегда готов служить!

– И лить чернило замест крови?

– Перво, атаманы-молодцы, покудова не упились, займемся делом.

– Батько, дело прежде всего.

– То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу казака?..

– Бизюк упился, батько, ото дремлет…

– Эх, лихой был казак, а стар стал – мало хмелю несет, и вот дело мое к вам какое, атаманы-молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний наш казак Стенько Разин чинит?

– Ворует на Волге!

– То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску… А своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит.

Калужный крикнул, подымая свой ковш:

– Кто, батько, ворует противу великого государя, тому казаку дома не бывать!

– Где бы ни был мой хрестник, атаманы-молодцы, а ведомо мне – оборотит на Дон.

– Пущай оборотит, – закуем его и Москве дадим!

– Не забегай, Родион, – оборвал атаман пасынка, – додумаем все вместе. Помнить надо, что державны на Дону с голутьбой злы и утеснительны. Голутьба же глядит к тому, кто ей люб, и голутьбы в трижды больше матерых…

– А ведомо ли батьку, – вставил свое слово заслуженный казак Самаренин, – что Мишка Волоцкой[106] да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке?

– Не ведомо мне было бы, казак, то Мишка и волк Серебряков Ванька с нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели.

– Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за него, и ладно будет, если он за нас не примется…

– То и я думаю, Михаиле, не можно взяться, и беречься Стеньки занадобится, – ответил Самаренину атаман, – но Москву озлить не можно. Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой… Служилых людей у Москвы довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон торговому люду. Дон оголодает…

– То ты знаешь лучше нас!..

– Стенько пошел на Волгу. Волга – часть утробы московской: по ней торг с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет…

– Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся!

– А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей – дать отписку царицынскому воеводе!

– Во, вот!

– Гей, пысарь, пиши.

– Прямо пиши в Царицын!

– А бумага у его?

– Атаманы-казаки, не шукать бумагу, – весь справ с собой.

Кое-кто вылез из-за стола, сняли с полки свечи, поставили, опростали место, обступили писаря плотно. Корней-атаман, сверкая золотой жуковиной на большом пальце правой руки, заговорил:

– «Во 174 году в мае 5 дне царицынскому воеводе и боярину Андрею Унковскому Великое войско донское и их атаман Корнило Яковлев доводит: жили мы с азовскими людьми в миру, и тот мир хотел рушить наш войсковой казак Стенько Разин с товарищи, – удумал идти на море с боем, да по нашей отписке он с моря воротился, ничего не чинив азовцам, а прогребли Стенько с товарыщи мимо Черкасского вверх по Дону. Мы, атаман и войско, посылали за ними погонщиков, да их не сошли…»

– Так, батько!

– Дуже!

– «И ведомо нам нынче учинилось, что Стенько Разин пошел воровать на Волгу-реку…»

– Вот, вот! Пошел…

– «И еще до ухода на азовских людей сказывал мне, атаману, тайно, что-де моего, Стенькина, отца извели бояры и на моих-де глазах, когда я был есаулом в Зимовой станице, с атаманом Наумом Васильевым, на Москве же в Разбойном приказе засекли брата Ивана. Про умысел свой воровской на Волгу и на море он, Стенько, мне, атаману, таил – не говаривал!»

– Дуже укладно!

– Так, батько!

– Все ли ладно у пысаря?

– До слова исписал, батько!

– Гей, все ли согласны с грамотой?

– Дуже, дуже!

– Тогда завтра припечатаем – и гонца к Унковскому. И еще, казаки, слово к вам есть.

– Сказывай, батько.

– Казаки-атаманы! Я, Корней, черкас, приказую вам снять с церковного строения, что от Москвы делается, плотников и землекопов и чтоб они нам служили. Харч едят наш… Церковь пождет, в старину мы и часовнями веру справляли – ништо… Снять, сказываю я, плотников и землекопов, указать им крепить Черкасск. Все видели вы, что частокол городской снизился, а башни и раскаты избочились. Надобе поднять вал, укрепить тын, выкопать новые рвы. Все то на случай ратного приходу, от кого бы он ни был, – будет от своих, да и от азовских людей и ордын береженье не лишне. Вода круговая иссыхает в жару, подступы к городу легки, острогов не возведено…

– Так, батько!

– Давно то справить надобно!

– Так… На днях поднимем город!

– Поднимем, батько!

– А теперь же скажу: пейте, ешьте, сколь душа примет. Мало вина – еще дадут. Да вот: ни чаш, ни яндовых не прячьте по себе, – жинка у меня скупая, иной раз наши пиры в дому не пустит…

– Чуем. Не схитим, батько!

– Веселитесь без меня, а я… Ото бисовы дити жартують…

Атаман грузно вылез из-за стола, стуча каблуком и подошвой, слыша музыку за стеной, припевал:

А татарин, братец, татарин,
Продав сестрицу за талер,
Русую косочку за шестак,
А било лыченько пишло и так!
Ушел в другую половину светлицы.

4

Разлив – словно зеркало, в котором отразилось все небо, зеркало, прикрепленное лишь по ночам золотыми гвоздями рыбацких огней, и тогда, когда загорятся огни, вспоминаются невидимые берега, – то разлив Волги-реки и Иловли, бесконечно раскинувших свое водное поле… Через это поле светлой ночью даже луна бессильна от берега до другого перекинуть дорогу, засыпанную трепетно-мелким серебром сияния. На этом поле люди кажутся пятнами – серыми днем, черными ночью, а далекий берег с деревянным городком, окруженный гнилым бревенчатым тыном, с косыми башенками, отрезанный водой и небом, похож на игрушку, старую, давно заброшенную. И город тот зовется Паншином. На самой далекой ширине разлива – бугор, малозаметный днем. По ночам бугор светится огнями. Иногда с бугра стукнет выстрел, предупреждая рыбаков, чтоб не подплывали к бугру, где, обходя ряд боевых челнов, опутанных по бокам камышом, ходит казацкий дозор.

Человек незаметен здесь, лишь голос его значителен и звонок. Каждую ночь на бугре слышится окрик дозора:

– Не-е-ча-й!..

То пароль вольного Дона, пароль гулебщиков-охотников. Пошло то слово от имени запорожца, батьки Нечая.

Атаман голутьбы не раз, не два громил на морях кизылбашские бусы, имал ясырь – тезиков[107] и турок.

Богатыря Нечая с товарищами не единожды видел под своими мраморными стенами Константинополь. Пожары турецких селений на широкое пространство зыряли в море, выделяя на воде черные челны и лица казаков в рыжих запорожских шапках.

В Паншин часто стали наезжать посланные от воевод царицынского и астраханского. Бугор на разливе Волги – бельмо в глазу властной, загребистой Москвы.

Иногда на заре утром паншинцы слышат громовой голос:

– Гей, Паншин-город, московских лазутчиков гони, да не держи тех казаков, кои идут ко мне с донских городов – бойся-а!

Это гудит по воде:

– …о-о-й-ся-а…

Каждый в Паншине слышит страшный голос.

Молчат в ответ паншинцы. Когда же приезжают к ним от воеводы послы, то говорят им:

– Челны дадим, поезжайте! Голову, должно, переставить надо? У нас она на месте, мы не едем на бугор…

вернуться

106

Волоцкий Никифор – атаман отряда донских казаков.

вернуться

107

Персов.