Подвернулся еще казак:
– Много он наших в Волгу ссадил – хотели первым вздыбить, да сказался, вишь, что к тебе, батько!
– За удаль в бою не судят! На то бой. – Разин поднял саблю, боярский сын глядел смело в глаза атаману, подался грудью вперед.
– Шапка ладаном пахнет… чужая, монашья… Секи, атаман.
Разин засмеялся, опустил саблю, спросил:
– Как ты служил боярам?
– Служу, не кривлю душой.
– Письменный ты?
– С детских годов обучен в монастыре, потому патриарший.
– Сатана ты! Побежишь от меня или будешь служить?
– Чей хлеб ем, от того не бегу!
Разин вложил саблю.
– Живи, служи мне.
– И то спасибо.
– Гей, дайте ему руку окрутить – кровоточит!
– Раз, два! Робята-а… заворачивай стру-у-ги-и!
Струги с песнями повернули к бугру. На палубах их голубели кафтаны приставших к казакам стрельцов.
Небо светлело, белесый туман осел в низины, по серебру простора плескало размашисто голубым, отсвечивало красным вслед челнам с гребцами в запорожских шапках. Все гуще несло по воде запахами трав с широких лугов, где бродили кочующие стада кобылиц хищного Ногая. Черные птицы с деревянным карканьем садились на мертвые тела, укачиваемые исстари разгульной Волгой…
7
С ордынской стороны от берега Волги две косы песчаных, на них чернеют смоляными боками обсохшие, покинутые струги. На горе над Волгой кабак, с версту в просторных полях голубеют в знойном тумане бревенчатые стены города с воротной деревянной башней. Город четырехугольный, на углах его, кроме воротной, башен нет… За стенами города монастырь, стены церквей высятся – белеют штукатуркой, окна церквей узкие, главы жестяные.
На берегу в кабаке прочная из двух половин дверь распахнута – гудят голоса питухов и бабьи взвизги хмельные. У угла кабака на камне, прислонясь спиной к толстой жерди с кабацким знаком – помелом наверху, сидит стрелец в малиновом, выцветшем на плечах кафтане. В глаза стрельцу с Волги бьет белым блеском, стрелец жмурится, бороздит по песку острием бердыша. Ему хочется делать то же, что перед ним шагах в пяти на откосе делают два солдата с короткими саблями в пыльных епанчах.
Солдаты обхватили пьяную краснощекую бабу, пыля песок, грузно впахиваются в него стоптанными лаптями, и, потные, хмельные, бормочут:
– Ты укройся, миляга, в япанчу… Шалая! Она сдох даст и младеню твому – вишь, палит небушко!..
У бабы на руках в тряпье ребенок посинел от бесполезного плача и больше не издает звука, лишь шевелит ртом.
– Ты титьку ему сунь! И покеда суслит… я тя… сама знаешь… сласть!
Баба мотает головой.
– Ой, косоротой! Мне ище ране мамонька заказала: мужиков-псов любить с младенем у титьки – бешеной буде младень-от…
– Истинно! То мужиков, а мы с Васем – солдаты…
Баба пьяно смеется:
– Солдат не к месту! А хто для солдата миронью запас?
– Во што, чуй! У солдата в кажинной бабе доля… Вась, лапай младеня – я жонку япанчей укрою!
– Краше тогда в кабаке, за бочками.
– За ноги выволокут, не дадут, плоть твою всю огадят. Япанча – она те что баня. Держи, Вась!
Солдат тащит у бабы ребенка, передает, другой держит ребенка вверх ногами. Первый широкой епанчей окручивает себя и бабу – оба валятся в песок, от них пахнет потом, водкой, и пылит кругом…
– О, черт! Умял-таки бабу…
Стрелец расплывается в улыбку, прибавляет громко, бороздя песок оружием:
– Эх, солдаты, вам ужо на ужину батоги-и.
– Молчи, мать твою перекати, разбойничий кафтан!
– Ты, полой рот, поправь младеня, заклекнется! Я на тя тогда послух у судьи – в ответ хошь стать?
Солдат поправил ребенка, качает его на руках, а стрельцу говорит:
– Бабу тебе жальче – не робенка?
– Жалеть? Хи! Немало их под вами валяется.
– На-кось, курь! Не на Москве, носов за курево не режут.
Солдат тащит из глубокого кармана епанчи трубку и кисет.
– Запасливый ты! – Стрелец курит, смотрит на Волгу.
С насадов безмачтовых и низких судовые ярыги таскают в прибрежные амбары мешки с мукой и зерном. Голые спины потны, отливают бронзой – спины ярыжек в шрамах, рубцах и царапинах. Рабочие в крашенинных портках, босые, переваливаясь, идут, согнувшись, по длинным плахам. Тощий, загорелый, в валеной шляпе, на корме одного насада стоит приказчик, в руке плеть, время от времени кричит и бьет плетью по голенищу сапога:
– Спускай ровно, не дырявь ку-у-ли!
По берегу Волги едко несет соленой рыбой, пахнет дымом. У берега костром сложены бочки. Недалеко от бочек с рыбой, у самой воды, бледный при ярком дне огонь. Трое каких-то босых, лохматых, без шапок, жарят на коле барана.
– Робята, нет ли у кого для жарева натодельной жилизины?
– Век мясо не сжарить – горит палочье…
– На зубах дойдет! Мякка баранина-т…
– Самара! В ней воеводы да бояра – мать их в каленую печь, – ворчит казак в синей куртке, синих штанах, в сапогах, запыленных и рыжих. Казак у того же костра кипятит воду в деревянном ковше. У огня калит камни и, накалив, осторожно опускает в ковш.
– Ты чего это, станишник?
– А вот согрею воду да толокна ухлебну.
– Тебе дольше кипятку добыть, чем нам баранины укусить.
– Я скоро!
Казак, нагревая камни, взглядывает на гору. На двойном фоне, снизу желтом, сверху ярко-голубом, на горе, над берегом, видна конная фигура: лошаденка мохнатая, на ней татарин, подогнувши ноги, без стремян, за спиной саадак[111], обтянутый верблюжиной, набит стрелами, и лук – рыжеет шапка островерхая, опушенная мохнатым мехом. Изредка казак кричит одно и то же:
– Кизилбей-мурза, гляди коня!
И так же однообразно отвечает татарин:
– Кардаш урус! Ту коня, ту…
Казацкий конь стоит смирно, лишь мотает хвостом, к его седлу приторочены узел и ружье с саблей.
В кабаке все слышнее шум и ругань. Пьяные солдаты играют в карты, сидя на грязном полу в кругу. Кабацкий ярыга, служка в дерюжном фартуке, в опорках на босу ногу, пристает к солдатам:
– Заказано, служилые, на царевых кабаках лупиться в кости, в карты тож!
– Крою! Ядрена с паволокой!
– А не лжешь? Во он – туз!
– Туз не туз – крою червонным пахлом![112]
– В кои веки пахол идет выше туза?
– Эй, служилые!
– Ты поди! Б…ня тож заказана, а их вон – ну-ко всех? Умаешься!
Ярыга идет к целовальнику.
– Гонил я, Иван Петрович, да неймутся солдаты.
За прочной темной стойкой целовальник теребит широкую бороду, не слушает ярыгу, кричит на баб:
– Эй, стервы! Кто такой удумал казну государеву убытчить? За приставы возьму!
Бабы носят худым котлом с Волги воду, полощут винные бочки и, опрокинув посудину, лежа на животах, пьют. Одна, озорная, пьяная, шатаясь, идет к целовальнику, повернувшись к стойке, задрав лохмотья, показывает голый зад:
– Эво-ся, борода, твои напойные деньги – зри-кось!
– Гони ее, стерву, в хребет – дуй! – кричит целовальник.
Ярыжка хватает бабу, не дав ей поправить подол, волокет на воздух.
Два солдата вскакивают на ноги, из кучи играющих кричат целовальнику:
– Мы те покажем, как жонок из кабака!
– Не гони баб, коли бороду жаль!
Целовальник кричит слуге:
– Кинь ее, Федько, не трожь! Поди ко мне.
Ярыга подходит, нагибается к целовальнику через стойку, целовальник косит глазом на солдат, шепчет:
– Бона стрельцы! Може, уймут солдат – скажи…
Ярыга идет к стрельцам. Рыжие кафтаны в углу за столом пьют пенное, бердыши кучей приставлены в угол, лица красны, шапки сдвинуты, говорят стрельцы вполголоса, оглядываясь:
– Век и служи… Побежал – имают, бьют кнутом на торгу, в тюрьму шибают…