– Знаю, батько! Тяжелое наше дело…

– Нелегко, да взялись – пятить некуда… Идет, ждет, дела просит народ! Ты же с бабой в Кизылбаши и там перекрасишься в перса.

– Не таю, батько Степан: с жалости слово ей дал – увезти…

– Дать-то дал, да меня забыл? Все ж хозяин ясыря я… Как же ты, ведаешь ведь, атаманский дуван дается особой, любой – никто руки к ему не тянет, из веков так: любое атаману! Как и Сергей, – названой брат ты… Сергей за меня голову сложил – надо было. За него, не думая, и я сложил бы, в том сила наша… Ты же не тот, – что значит чужая кровь: не впусте твоя мать была турчанка…

– Не турчанка, батько Степан, – персиянка… Учила меня суру читать, да кабы не отец, я был бы мухаммедан…

– Вот-то оно – чужой ты!

– Как брату, батько, думал я, ты дашь девку: она и я смыслим друг друга… Мне с ней путь один! Тебя она – прости – не любит…

– Княжну не жаль! Любви к ней нет… Удалого же человека потерять горько. Горько еще то, что ты, как Сергей, ничего не боишься, какой хошь бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела…

– Отдай мне персидку, батько! Люблю я ее… Полюбил, вот хошь убей.

– Приискал в шатрах место?

– Да, есть!

– Поди! Проходить будешь ближний к солончакам шатер Степана Наумова, прикажи ему ко мне.

– Прощай, Тимофеич!

9

Разин сидел, глубоко задумавшись. Локти уперлись в колени, большие руки зарылись в кудри. С виду второй Разин, только сутулее и уже в плечах, тронул атамана за локоть садясь.

– На зов твой, батько!

– Да, Степан, да, да, да… – Разин надел шапку, тряхнул головой, налил два ковша крепкого меду, один выпил, другой поднес есаулу.

– Пей, атаман Степан Тимофеевич!

– Пошто?! Я Наумыч, батько!

Разин сказал упрямо:

– Ты Степан Тимофеевич, знай!

– Что с тобой, батько? Пришел в становище удалой – Васька Ус… Казаков с тыщу привел; по пути Царицын, сказывают, заняли. Сила твоя что ни день растет, слава ширится, а ты как не в себе – вид твой скорбен.

– Понял так, будто я с глузда сполз? Нет, есаул. А вот: наряжу я тебя в свою сбрую, дам чекан, которой много казаки знают, шапку с челмой, с золотыми кистями, вот эту, нахлобучишь и замест меня на Дон поедешь с честью… За тобой – хо! – потянут царевы лазутчики, доносить будут царю с боярами: «То-де да это угодует Стенька Разин!» – Степан! Я, тут сидючи, влезу в есаульскую рухледь, зачну носить кафтан с перехватом, сбоку прицеплю плеть, булаву тебе дам… Бороду, коли занадобится, сбрею – не голова, отрастет борода. Буду ведом атаманом втай, своим, ближним; для черни слыть есаулом атаманским… Сказки, вишь, идут про царевича: от царя, бояр сбег к атаману, оттого-де заказное слово у Разина «нечай»; не чаете, как царевича узрите. И то нам ладно. А тут еще я: подбавил сказки – наказал обволокчи черным сукном речной струг, посадил в черной однорядке с крестом на груди попа сбеглого, схожего с расстригой Никоном, коего на Москве зрел в патриархах, схож бородой и зраком – на черта нам Никон, да сказки прибавит… Тебе же, когда досуг падет на долю, глянуть истинного Никона придется, шагнуть в Ферапонтов, спытать его – не загорится ли злобой на бояр? Ох, то ладно было бы! Всю бы Русь с им от женска рода до старческа подняли. Да нет, чую, сердцем и слухом чую – потух старик. Бояра, царь и многая приспешная царю сволочь путает, лжет, сказки пущает в народ, и мы зачнем лгать.

– Не осмыслил я, батько, тебя сразу… Ты затеял ладно…

– Нынче так! Пушки кол в струги на дно кинем, паздерой да соломой засыплем, а тех, что не скрыть, ответишь воеводе: «Надобны-де нам теи пушки от немирных сыроядцев – пойдем степью с Царицына на Дон!» Уволокешь за собой речные струги, паузки плоскодонны и челны. В греби народу тебе хватит, мужиков-топорников сошлось много… Худо то, есаул: бойцы наши сплошь сермяжны, лапотны, к бою пищали несвычны, им не давалась пищаль – запрет от бояр, помещиков, оттого, как цель держать, огнем дуют – оба ока заперты. Обучать их – гляди, бояра времени не дадут… Ну, черт с ним! Ваших голов мне жаль – своя на то идет… По Волге наплывешь, Степан, стрельцов ли, солдат в колодках – сбивай путы, мани с собой. Всяк дорог, кто к пищали свычен. Они и сами, колодники, шибутся на твой струг, пойдут… На Дон придешь – в Черкасск не бувай, матерым казакам не кажись: много с детства знают меня. Стань ты при входе Донца в Дон на остров меж Кагальницкой да Ведерниковой. Остров большой. Кинь шатры, немедля строй на острове бурдюжный город, окопай рвом, роскаты наруби, тут тебе топорники гожи – народу с тобой будет довольно. Да вскорости, как пойдут купчины в паузках к Черкасскому, имай их, давай торговать и хлеб скупай. Чтоб голоду не было, сострой для хлеба анбары, сыпь зерно и в запас купи. В Черкасск пошли надежного человека, мани к себе мою жену с детьми, Фролка-брат с Лавреевым вышел, да где сидит, не дошел еще сюда… Олене уясни правду, а робята меня не знают – за отца сочтут, и ты для глаз чужих их ласти. Олена – та о всем смолчит… Матерым казакам, кои пришлют по деньги – за свинец, порох, – деньги дай. Не сам прими их, пущай Олена с ними. Бурдюг матерым не кажи и пристрою зреть не давай… Ко времени я доспею в твой Кагальник, ты же тайным путем исчезнешь. Замест меня здесь сядет в тое время Лавреев, Васька Ус. Еще отпиши скоро, как на Дону будешь, в Яик, чтоб яицкие из тюрьмы спустили Федора Сукнина: имали его, когда с Кизылбаши шел. Яицкие из веков послушны Дону… Я Сукнина отселе мыслю достать, но все же пиши в Яик… Чего не пьешь?

– Сказывай еще – слушаю тебя, батько! Думаю, когда велишь сбираться?

– Времени мало – повещу! Пождать надо от воеводы грамоту, чтоб путь твой, Степан Тимофеевич, без поперечкя был, с честью, с проводами голов стрелецких. Ты к сапогам каблуки набей выше, я же тебе кафтан сготовлю с подплечьями шире плеч для… брови сурьми. Голоса не давай вовсю – маши чеканом да рычи… Иногда, когда потребно, лицо подзавешай… Сказка так сказка! Царевы грамоты стренешь – имай, дери и мечи в воду то в огонь.

– Эх, батько, почести мне сколь! Ну и сказка… хе-хе…

– Сыска за тобой больше почести будет, сказываю… Аргамаков, что царю купчины-тезики везли, возьмешь и лишнюю рухледь, узорочье тож… В Царицыне сыщи прежнего воеводу… Не убей, погоняй ладом черта!

– Унковский, батько, доглядчик – знаю, и он знать будет меня!

– Поди, Степан! Проверь дозор и спи!

Разин проводил есаула за шатер. Вернулся. Приподнял сбоку фараганский ковер. На низком резном табурете, как всегда, горели три свечи. На подушках, раскиданных на ковре, под тонким шелковым покрывалом спала княжна. Маленькая, голая до колена нога с крашенными киноварью ногтями высовывалась на ковер, нежные пальцы ноги шевелились во сне… Смуглые руки в браслетах закинуты за голову, бледное лицо повернуто в тень. На щеке тлеет ярко очерченный румянец. Тяжелое, с хрипом, дыхание шевелит в розовом ухе дорогую серьгу с изумрудами, в ноздре изогнутого носа видна зажившая ранка от кольца – украшения. Под тонким шелком, голубовато-бледным, голая фигура вздрагивавшей во сне девушки, явно больной, все же была невыразимо красива. Атаман, опираясь, дернул ковер, вздрогнул весь большой шатер от могучего движения. Складки на лбу атамана разгладились, глаза ласково светили, минуту он глядел, пока не опустилась на грудь седеющими кудрями голова, тогда он мотнул головой, вскинулись концы чалмы, отвернул лицо, вздохнул:

«Не верю крестам… Верил, то перекрестил бы безгласную по-нашему, будто птицу, в гае уловленную сетьми… Жалобит иной раз… Поет тоже, а что поет? Как у птицы, неосмысленно моим умом… Эх, к черту, да!.. Ваську жаль, жаль и ее, чужую… Вот коли вырвешь, что жалобит, то много легше…»

Не гася огней, не раздеваясь, атаман пал на ковры, звякнув саблей и цепью сверкнув. Шапка с чалмой скатилась с головы. Разин захрапел; иногда, переставая храпеть, словно прислушиваясь, скрипел во сне зубами. За шатром в слободе лаяли собаки, в городе им отвечали более отдаленным лаем. Лай смолк. Высоко в звездном небе слышен неровный, грустный звон – то на раскате перед астраханским собором церковный сторож, он же часовой-досмотрщик, выбивал согласно стрелкам часы.