Собаку заперли в подвале. Дима запирал ее там изредка и прежде, и это всегда проходило легко и просто, но сегодня Мать просила профессора сопровождать Диму и присутствовать при прощании. Она боялась оставлять Диму одного с его мыслями.

– Пока! – сказал Дима летучее словцо и помахал Собаке рукою. – Из Англии получишь новый ошейник. Будь здорова и не смей стариться. Еще увидимся. Сам приеду за тобой!

– Дима, – перебил профессор сцену прощания, – а ты не забудешь карту? Как будто я ее видел в столовой.

И Дима побежал за картой.

Но пришел момент, когда все уже стояли на набережной. Не давая опомниться мальчику, профессор еще раз повторял, показывая на карте, как Дима поедет: сначала на маленьком пароходе до Шанхая. Там остановка и пересадка на большой океанский пароход до Марселя. Затем… Раздался гудок, сигнал пассажирам всходить на пароход. Миссис Парриш давно попрощалась и ждала Диму на палубе. И только услышав сигнал к прощанию, – только тут, в этот последний момент, ребенок понял, что происходит. Он страшно побледнел, глазки его широко раскрылись и на миг потеряли всякое выражение.

– Ну, иди, Дима! Беги! – И Мать и Лида тихонько подталкивали его к мосткам: – Беги, мальчик! Беги!

– До свидания, молодой путешественник!– кричал профессор и махал шляпой. – Пиши чаще!

– Не хочу! Не хочу! Не хочу! – вдруг пронзительно и страшно закричал Дима. – Не пускайте меня! Не пускайте меня отсюда!

Они все окружили его тесным кольцом. У всех в глазах были слезы, и голоса всех дрожали от боли:

– О Дима, посмотри же, какой интересный пароход. Там над дверью твоей каюты написано твое имя! Ты не хочешь посмотреть? Ты поплывешь в океан и увидишь живую акулу! Капитан сказал, что хочет с тобой познакомиться…

И все почему-то боялись произнести имя миссис Парриш и то, что не капитан, а она ждала Диму на палубе.

– Нет! Нет! Нет! – кричал Дима, и лицо его исказилось от отчаяния. Слезы катились ручьем. Он упирался, чтоб не идти. Он ухватился ручонками за перила мостков и, упершись ножками, конвульсивно натужился. Он сжимал ручки сильней и сильней, весь посинев от напряжения. Казалось ужасным бороться с ребенком, отрывать его пальчики от перильцев и силой тащить на пароход.

Они толпились около, толкались, уговаривали, плакали, но он продолжал страшно кричать.

Тогда Мать, оттолкнув всех, обняла его нежно-нежно. Она имела силу, улыбаясь, сказать полушутливо и полустрого:

– Ай да Дима! Вот уж не ожидала я этого! Мадам Милица уехала спокойно. Петя уехал спокойно. А разве ты не мужчина?

Потом, когда он стал успокаиваться и напряжение стало ослабевать под звуки этого родного и милого голоса, она поцеловала его и сказала тихо:

– Ты ведь ненадолго. Заработаешь денег и вернешься. – И потом уже шептала ему на ушко: – Дима, что ж ты, будто девочка! Разве больше нет у нас мужчин в Семье?

Дима выпустил перила и стоял перед нею, а она продолжала:

– Пароход ждет тебя одного. Смотри, не опоздать бы в Шанхай. Капитан, видимо, волнуется.

Дима обернулся и посмотрел на палубу. Там стояла миссис Парриш и звала его. Потом он обернулся назад и одним взглядом охватил группу его провожавших. Он обнял Мать еще раз и сказал ей тихо:

– Смотри, как я сам пойду! Никто за меня не бойтесь. Я знаю, что я – русский.

И решительным шагом он пошел по мосткам на палубу.

Мостки убрали. Пароход загудел, задрожал и тронулся. Расстояние между набережной и пароходом, сначала тонкое, как ниточка, все расширялось и расширялось.

Дима сделал последний рыцарский жест: он вынул носовой платок и махал им. Миссис Парриш подошла к нему близко и положила руку ему на плечо: Дима поступил в ее владение…

22

Дом № 11 опустел. Ушла суета, жизнерадостность, затихли сборы – уже никто никуда не ехал и не спешил. Тут и там вдруг слышались тяжелые шаги мрачной Собаки. Она бродила, разыскивая оставшиеся Димины вещи.

Мать, как прежде Бабушка, ходила в церковь почти ежедневно. Там она отдыхала и физически и духовно. Там она забывала о нужде, о своих тревогах. Она успокаивалась. Для себя ей ничего не было нужно. Что касается Семьи, их она оставляла на Божью волю: судьба их определилась, и ей оставалось только молиться о них. Сама же она была готова и жить дольше, и умереть сейчас же, во всякое время, по первому зову. Долгие годы душевных и телесных испытаний принесли свой плод: душа ее была свободна от тела, его лишений, томлений, недомоганий. Она могла жить почти без пищи, почти без сна – и все же двигаться и работать. Ее личные потребности сошли до минимума, но все же она чувствовала себя здоровой.

Душевная ясность стала обычным ее настроением. Мелочи жизни, уколы то самолюбию, то гордости для нее уже не существовали. Она жила, как бы плывя вниз по водам большой и спокойной реки в тихий солнечный день.

Ей стало легче с людьми. Никто ее не раздражал, ничьи слова не могли ее рассердить или обидеть. Всех было жаль теплой и ровной жалостью. Она говорила с кули на базаре, с нищими на углах, с японским солдатом, с ребенком, со стариком – и все ее понимали.

– Мама, – сказала Лида однажды, – ты делаешься очень похожей на Бабушку.

Больше всего она молилась теперь о Пете. Она молилась без горечи, без кипения в сердце прежней печали, но с тихой надеждой и покорностью Божьей воле.

Однажды ночью она проснулась: как будто кто-то тронул ее за плечо. Петя стоял перед ней.

– Петя! – воскликнула она и быстро поднялась. – Ты вернулся! Ты дома! Ты с нами! Это – не сон: я прикасаюсь, я трогаю тебя. Вот твои плечи, вот твои руки…

– Нет, Тетя, это сон, – сказал Петя тихо и ласково.

– Нет, Петя, не сон! Почему же я вижу тебя так ясно, так ясно…

– Потому что сейчас я думаю о вас всех, – прошептал он.

И Мать проснулась.

Все было темно и спокойно в комнате. Не горела лампадка перед иконой – не было денег на масло. Слышалось ровное дыхание Лиды, спавшей на полу на матрасе.

Мать встала, накинула пальто и вышла из дома. Задумчивая и спокойная ночь встретила ее на пороге и обняла ее, приняв в свою тишину, в свой покой. Мать медленно шла в легком тумане свежей весенней ночи. Два дерева благоухали: раскрывались почки их новых свежих листьев. Звезды дрожали вверху, как живые, как бы пытаясь сообщить что-то таинственное и важное. Все было прекрасно в тишине этой ночи, все было выше человеческих скорбей. Где-то высоко над миром чувствовалась точка покоя, от которой – несмотря ни на что – вновь и вновь возвращался на землю покой.

Мать тихо подошла к калитке. Она положила руки на железный болт, как они лежали тогда, в ту, другую ночь. «Здесь стоял Петя, – вспомнила она. – Я смотрела на него отсюда. Потом он пошел… – И она вновь услыхала шаги. Они удалялись по каменной мостовой. – Он скрылся за этим углом, за тем домом».

Она посмотрела вверх, на небо. Все величие, вся красота пламенеющей вселенной была ответом на ее взгляд. «Где же Полярная звезда? – спросила она себя. – Дома, в России, нас учили ориентироваться в небе от Полярной звезды». Она нашла ее глазами и любовалась ею. «Ты – та же. Bet та же, все там же. Дети в России смотрят на тебя, когда мысленно путешествуют по земле и небу. Будь вечной. Сияй! Сияй!»

Ей казалось, что в России эта звезда сияла выше, чем в Китае.

«Другой небосклон. Она, я помню, сияла прямо над нашим домом. Или это мне казалось? Мне все сияло тогда»! Она стала определять глазами направление, где должен был находиться Дима. На небе были созвездия, неизвестные ей, созвездия не русского уже неба.

«Боже мой! – вдруг подумала мать. – Это в первый раз, что я стою и любуюсь ночным небом в Китае!» Она старалась припомнить – и не могла, чтоб она стояла так спокойно ночью и любовалась звездами. Помнила только, как это было в юности, еще в России. «Потом все было некогда, все я или горевала, или уставала, или забывала. У человека нет времени для самого прекрасного зрелища во вселенной».