Наконец последние звуки песни замолкли. Толпа под окном разошлась медленно и молча. Лида все еще сидела на подоконнике, глядя на звездное небо. В комнате, освещенной лампадой, Мать молилась перед отходом ко сну. Когда она кончила молиться, Лида спросила:
– Мама, какой самый большой дар женщина может принести тем, кто ей дорог? Любовь? Искусство?
– Ни то, ни другое, – ответила Мать. – Самый большой дар – это преданность и нежность. Только они и соединяют людей в Семью.
Эпилог
Дом № 11 недолго стоял пустым. Новые жильцы были готовы и ждали только часа, когда можно въехать. Как только Мать, Лида и Собака скрылись за углом, с противоположной стороны переулка, из-за угла уже подъезжали новые жильцы.
Это была китайская семья или, вернее, несколько китайских семей, слившихся в одну. Приехавших было невероятно много, и они были всех возможных человеческих возрастов. Особенно много было детей. Несли на руках беспомощных младенцев, бежали группами мальчишки, стайками подходили девочки с косичками, девушки – и красивые и некрасивые – двигались попарно. Везли стариков и старух. Бежала прислуга. Просто невозможно было ни умом, ни воображением вместить их в рамки одной семьи. Глядя на них, уже нельзя было сомневаться, что в Китае действительно 450 000 000 населения и, в добавление к нему, 14 000 000 младенцев рождается ежегодно.
Приехавшие волнами стали вливаться в дом № 11, наполняя его от крыши до подвала. Вмиг окна оказались или завешены, или заполнены детскими лицами. Сейчас же застучала посуда на кухне, запахло чем-то, жаренным на бобовом масле, и из трубы как начал подниматься дым, так больше уже никогда ни днем, ни ночью не останавливался. Жалкие, тощие собаки бегали и занимали углы, что потемнее, на черном дворе. А в дом все несли и несли узлы, корзины, ящики, сундуки из ароматного камфарного дерева, сундуки из кедра. Затем понесли туда десятки матрасов, свернутых в толстые трубки и перевязанных веревками. Волной, подымаясь и опускаясь, двигались кровати, шкафы, столы и стулья – всех времен, стилей и фабрик, какие когда-либо были виданы в Китае.
Вскоре в доме, должно быть, уже недоставало места. Под давлением вносимых вещей, очевидно, выталкивались жители из дома: из дверей и окон выходили и выпрыгивали дети и взрослые и рассыпались вокруг дома. Дом № 11 трещал по швам. Казалось, он шатался от давления изнутри и, расширяясь по бокам, тем самым делался ниже. Пошел стук вбиваемых в стены гвоздей, как будто бы не семья селилась в доме, а возводилась какая-то небывалая крепость.
Два дерева и скамейка под ними, как самый приятный уголок, сделались достоянием самого старшего поколения. Там разместились философы и мудрецы новой семьи жильцов.
Деревья одни, казалось, не изменились. Они не зависели от человеческих настроений и жили своей, отдельной от человека жизнью. Зеленые весной, голые зимой – они имели свой ритм печали и радости, расцветания и увядания, который не имел общего с переменами человеческой судьбы.
Первым пришел в «сад» патриарх въехавшего в дом населения: небольшой и очень согнутый древний старичок. Он стал под деревом, и казалось, что он всегда и стоял здесь, как будто он был третьим деревом и тоже жил космической жизнью и не зависел от человеческой судьбы. Он был, как и деревья, стар, спокоен, мудр, невозмутим. Только корни его не были в земле – он мог еще двигаться. Его серо-голубой халат казался клочком неба, он был того же самого цвета. И старик стоял между деревьев, как меж двух братьев, и улыбался им. В руке он держал клетку, и в ней была маленькая желтенькая птичка. Он и вынес ее погулять и подышать свежим воздухом. Птичка молчала, как молчал и старик и деревья. Казалось, старик и птичка тоже были одно, и они готовы были вместе вспорхнуть и улететь, как только откроется дверца клетки.
Затем вышли бабушки, очевидно, бабушки бабушек, так они были стары. Они любили тепло и держались на солнышке. Несколько подальше, на почтительном от них расстоянии, кипела молодая жизнь и наполняла воздух голосами. Все интонации чувств слышались в них: горе, радость, сомнение, надежда, зависть, злоба, шутки и смех.
Дом № 11 имел новых обитателей.
Наконец, день отшумел, откипел, наступила ночь, и дом затихал понемногу. Первыми заснули дети, начиная с младших, и огни гасли в окнах, то здесь, то там. Дом делался тише, темнее, печальней. Без детских голосов он казался более старым,
он сморщился, он открывался той жизни, тем мыслям, что известны только бессонным ночам болеющих и старых людей. Но и те засыпали понемногу, и окна гасли одно за другим. Затем по всему темному дому кто-то прошел со свечой. Ее огонек появлялся и исчезал в окнах, спускаясь от аттика вниз. Это китайская Мать, пересчитав свое семейство, последней шла на покой.
Казалось, все уже совершенно умолкло, погасло, заснуло. Дом закрыл свои глаза. Теперь он казался таким же старым, как планета Земля. Но именно в уже вполне установившейся тишине и темноте ночи стал слышен голос и виден чуть заметный свет в окне чулана, в подвале.
Кто еще не спит? Кто бодрствует в полночь? Заглянем в окно: это бодрствует человеческая скорбь.
На полу, на циновке сидит женщина. Свеча, горящая перед нею, – погребальная, поминальная свеча. Раскачиваясь, как бы кланяясь свету, женщина творит тысячелетний обряд: она причитает, оплакивает убитого сына. Как полуоторванная ставня окна скрипит и раскачивается глухой темной ночью осенним ветром, так раскачивается эта безутешная мать и так скрипит ее исплаканный голос. Слова ее молитв и причитаний так древни, что половины их она не понимает сама, но нужно ли ей или кому-либо их понимать? Всякий, кто услышит ее голос, увидит, как она сидит и плачет, – всякий, и особенно всякая другая мать, сразу поймет и узнает, что происходит. Потому что, вопреки всем различиям в расе и в вере, вопреки разным течениям нашей истории и нашей жизни, вопреки всему, что заставляет нас бороться и ненавидеть, – мы все, по существу, одна единственная во вселенной человеческая Семья.
Послесловие
…Знакомый и редкий читательский эффект, о котором говорит Пушкин: открыл некую книгу и зачитался: «Вот как надобно писать!» (письмо А. О. Ишимовой 27 января 1837 года).
В 1979 году я оказался в США и решил найти Нину Федорову. Находясь в нью-йоркской гостинице, набрал телефонный номер. В Нью-Йорке был уже вечер, в Сан-Франциско еще день – на три часа раньше.
Трубку сняли так скоро, словно моего звонка ждали. До сих пор у меня в ушах звучит, как мне казалось, бодрый, хотя и немолодой голос: «У меня еще и рассказы есть… рассказы».
Наш разговор состоял преимущественно из моего письма. Иначе говоря, я почти слово в слово произнес то письмо, которое давно адресовал автору «Семьи», но только не знал, куда же его послать: «Разрешите выразить Вам восхищение Вашим романом „Семья“. О книгах неудачных иногда говорят, что это не только плохая книга, но и плохой поступок. О Вашей же „Семье“ можно сказать: прекрасная книга и благородный поступок! Считаю своим патриотическим долгом сделать Вашу книгу известной у нас в стране…»
При чтении «Семьи» мне казалось, что книга написана одной из трех чеховских сестер Прозоровых. Или, может быть, Аней из «Вишневого сада». Одним словом, кем-то вроде тех чеховских персонажей, что с настойчивостью вопрошали будущее: «Если бы знать! Если бы знать!» И вот пришло время – они узнали…
Что же они узнали? В «Семье» об этом говорит эпиграф из Тютчева: «…есть и нетленная краса». Что же это за краса? В чем она выразилась? В людях: выпавшие на долю изгнанников испытания исторгли из их душ все самое лучшее, заложенное наследственно, воспитанием, традицией – в смысле стойкости, человечности, порядочности, жизнеспособности.
Из кого состоит федоровская семья? Ведь это те же самые бестолковые и вроде бы никчемные люди, которым лет тридцать – сорок назад, как персонажам «Трех сестер» или «Вишневого сада», говорили «русским языком», что их «имение продается», и потому продается, что сама их жизнь изжита, и что им нужно немедленно что-то предпринять, что с их стороны требуется воля, ум, деятельность, а они уходили от ответа, переводя разговор на другое, на пустяки. И не стало у них имений, оказалась упразднена вся прежняя подоснова их жизни, и тогда вот спасла их та Россия, которую им, по словам еще одного эмигрантского писателя, удалось с собой унести – не в сундуке и нее чемодане – в сердце.