Но он был мертв. Он отошел к своему Абсолюту. Этот мозг, охватывавший мир и все в мире, вытекал из разбитого черепа на грязную мостовую.

На похороны не было денег. Пришлось завернуть микроскоп по имени Анатоль в салфетку и унести его для продажи в иезуитский колледж. В одной руке Мать бережно несла Анатоля, другой, еще бережней, держала руку Анны Петровны и вела ее за собой, послушную, как дитя.

Нужен ли был микроскоп Анатоль колледжу или нет – неизвестно, но они были приняты немедленно, и старый иезуит, тоже ученый геолог, принял их чрезвычайно любезно. Он знал о трудах профессора, читал его книги. Они даже встречались в Тянцзине. Он выразил сочувствие Анне Петровне, бережно взял Анатоля, и тут же был выдан чек на всю сумму.

День похорон был радостен и тепел. Ничто не связывало его с идеей смерти. Гроб профессора несли на кладбище русские, но все какие-то посторонние, чужие люди. Анна Петровна не знала из них никого, и они ее тоже не знали и за вдову принимали мадам Климову, одетую в черное, в шляпе с вуалью и плакавшую громко. Русское кладбище было на бывшей русской концессии, а там царили теперь японцы. Те из провожавших, кто не имел паспорта, опасались переступить границу британской концессии.

Гроб профессора опустили на землю у белой границы, и беспаспортные тут с ним попрощались. Люди же с паспортом потом опять подняли гроб и пошли с ним дальше, на кладбище.

Речи на могиле профессора не были ничем замечательны. Да и кто сказал бы их хорошо? Главный оратор концессии лежал в гробу.

24

Белокурая головка Лиды низко склонилась над книгой. Это был Пушкин. Он давно был взят из библиотеки, и Лида все бегала продолжить срок. Но были и другие охотники до Пушкина, и его не всегда удавалось получить. Еще покойный профессор посоветовал Лиде: «Выучите Пушкина наизусть, и не надо будет записываться в очередь за книгой». И Лида прилежно учила, пока только стихи, думая обойтись без прозы. В ее возрасте она питалась преимущественно поэзией. Заучивала она сначала в хронологическом порядке, но потом решила, что так она не скоро еще дойдет до лучших стихов лирики любви: «Да я еще состарюсь тем временем!» И она переменила метод: выбирала лучшее, «что говорит сердцу», – и то выучивала наизусть. Дело пошло гладко и быстро. На всякое движение своего молодого сердца она могла теперь ответить цитатой из Пушкина, и как это возвышало и облагораживало чувства! По Пушкину же она и гадала.

Давно не было писем от Джима. Лиде хотелось заглянуть в будущее. Крепко захлопнув книгу и закрыв глаза, она быстро затем раскрыла ее и положила палец наугад на одну из страниц. Ей вышло: «Что день грядущий мне готовит?» Пушкин задавал ей тот же вопрос, что она задавала ему. Что-то случилось и с Пушкиным за последние дни. Он избегал прямого ответа. Его слова были туманны, уклончивы. То он побранит вдруг цензора, и Лида догадывается, что письмо Джима пришло, но задерживается японской цензурой, и неизвестно, когда будет и будет ли; то Пушкин вдруг сообщит, что «грохочут пушки», но и это не прямой ответ на ожидание письма; или вдруг Пушкин начнет описывать, как прекрасна Мария, дочь Кочубея, – и трудно догадываться, о ком, собственно, идет речь, едва ли о Лиде; или вдруг появляются «тридцать рыцарей прекрасных», а Лиде, естественно, нет до них дела. Вопрос Лиды был прост. Точнее, у нее было два насущных вопроса, требовавших немедленного ответа, и третий вопрос, с которым она могла и подождать. Первые два вопроса были: любит ли ее Джим и когда придет письмо. Третий – когда они встретятся и поженятся…

– Последний раз! – строго сказала Лида Пушкину и еще раз раскрыла томик.

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет.

Это было уже ближе к делу. И все же… и все же… Везет ли кораблик письмо? Когда он прибудет? Должно быть, письмо он везет, иначе зачем бы и говорить о кораблике вообще. Допустим, везет. Но какое письмо, но о чем оно? Смутно вспомнилось описание красоты Марии, дочери Кочубея, «как тополь»… Лида никогда не видела тополя.

И снова, уже «в самый последний раз», Лида обращалась к Пушкину. Почти с грозным выражением лица она ему сказала:

– Три слова! Я прочту только три слова.

Она не сразу решилась их прочесть. Еще с закрытыми глазами держа палец на странице, она умоляла кого-то: «Пусть это будет хорошо и пусть будет правда!»

Пушкин сжалился на этот раз, и три слова были: «Я вас люблю». Лида ахнула. Дальше, правда, шло «любовью брата», но уговор был только на три слова. Лида нежно поцеловала портрет Пушкина: «Люблю тебя, как Джима, но иначе!»

Мысли ее понеслись «к кораблику». Он «бежит, бежит в волнах» где-то в Великом океане. Как далеко? За последнее время Лида нервничала. Смерть профессора выбила из колеи пансион №11. Мать даже советовалась с Лидой о том, не пора ли им отказаться от аренды дома, закрыть пансион, а самим поселиться где-либо вдвоем; у нее уже недоставало сил работать. Но Лида боялась: перемена адреса могла повлиять на получение почты. И опять она стала думать «о кораблике» с письмом.

Пушкин не обманул ее.

Далеко в океане действительно плыл пароход с письмом Джима. Пароход держал направление на Китай, и капитан и команда – все были на своем посту. Пароход даже и не опаздывал. В почтовом его отделении путешествовало письмо Джима к Лиде. С виду это было обыкновенное письмо, только потолще, чем другие, и заказное. Но если бы дать власть чувству, которое заключалось в том письме, то пароход не плыл бы, он бы летел – и летел, как птица весной, полный юных сил и радостных надежд.

Но письмо это пока было еще в дороге.

И у Лиды были новости, чтоб сообщить Джиму. Началось так: графиня арендовала пианино, так как и дочь ее и сын учились музыке. Оно скромно стояло в углу их маленькой гостиной. Давно, когда пансион имел жилицу с пианино, Лида около года училась играть. Ее учили и Мать и Бабушка. Она страстно любила музыку. Увидя пианино так близко, она, после небольшого колебания, краснея от своей «дерзости», спросила, можно ли ей поиграть немного. Графиня слушала игру и пение Лиды очень внимательно и вскоре нашла Лиде и учительницу пения.

Как– то раз пришла очень пожилая дама. Графиня села за пианино аккомпанировать и попросила Лиду петь. Лида спела «Песнь моей матери» Дворжака.

Как только она кончила, старая дама подошла, обняла Лиду и сказала:

– Дитя мое, слушая вас, я была счастлива, – и слезы стояли в ее глазах. Она просила Лиду петь еще и еще.

Затем все сидели за кофе, и старая дама, бывшая знаменитая оперная певица, а затем учительница пения в консерватории столиц, сказала о Лиде:

– Пять лет тяжелой работы, чтобы только и жить пением и для пения – и вы будете в опере.

И тут же перешли к практической стороне дела: у Лиды был голос и свободное время; у графини было пианино; учительница, имевшая средства для жизни, предлагала свой труд бесплатно, для «славы искусства вообще и русского в частности». Не в силах Лиды было отказаться, да и Мать также только и могла, что принять с благодарностью эту помощь. Она знала, что после всех потрясений Лиде необходимо было заняться чем-либо серьезно и для душевного равновесия, и для здоровья.

И новая жизнь, жизнь в искусстве, стала понемногу открываться для Лиды, заслоняя многое из забот и мелочей дня, принося забвение, сглаживая тяжелые воспоминания, давая надежду и силы для будущего.

Ее день был прост и чудесен. Два часа практики у графини по утрам; три часа у учительницы – после полудня. Она брала уроки не только пения, но и драматургического искусства вообще. Строго и серьезно ее готовили к опере. После урока, стараясь чем-либо отблагодарить учительницу, Лида выполняла ряд мелких работ и поручений. Вечером дома она читала, и читать приходилось очень много. Учительница сама составляла ей программу на каждый месяц. Она начала изучение итальянского, и Леон проверял ее произношение: она по воскресеньям пела ему по-итальянски. Дома она помогала Матери, и все время они говорили теперь о тех театрах, где бывала Мать в молодости, и об искусстве.