Вдруг Анна Петровна крикнула:
– Остановитесь! Ужасно вас слушать.
Петя сорвался с места, распахнул дверь и сказал:
– Пошла вон! – Голос, его был страшен в своем спокойствии.
Мадам Климова поняла, что дальше оставаться опасно. Она поспешила к двери, прошипев в лицо Пети «ужасное» слово, значения которого она и сама не знала:
– Шизофреник!
И дверь громко хлопнула. Один момент стояла тяжелая тишина. Вдруг, как молния разрезает тучу, раздался звонкий смех Ирины. И все они сделали то, чего именно не прощала мадам Климова, – вместо того чтобы щелкать зубами от страха, они стали смеяться. Ирина и Лида смеялись весело, громко, захлебываясь и задыхаясь, до слез. Басом засмеялся доктор, фальцетом – профессор. Закачалась в углу Анна Петровна, и ее смех звучал и обрывался, как маленький разбитый колокольчик. Мать смеялась беззвучно. Дима визжал, Петя смеялся приступами, как будто кашлял. Кан, как луна, взошел над компанией и, раздвинув рот до ушей, смеялся тонким китайским смехом. Все смеялись до изнеможения.
– Представьте, – воскликнул вдруг профессор, – почти все, что она нам сказала о нас самих, – правда.
– Что? – изумились все.
– Все, что она о нас сказала, – правда, то есть все основано на факте, но в ее интерпретации. Станем выше личных самолюбий и великодушно отдадим должное истине. Эта дама держалась фактов. И то, из чего мы создаем картину нашей жизни, как чего-то полного благородных стремлений и незаслуженных страданий, короче, из чего мы творим нашу поэзию, из этого же материала она создала нечто морально нетерпимое.
Все замолкли и смущенно смотрели Друг на друга.
– Друзья мои! – воскликнул профессор. – Не будем бояться слов. Мы – жалкие обломки уже несуществующего общества. Пусть каждый вспомнит, что сказала о нем эта дама, и честно поищет, какая в ее словах есть доля правды.
– Что касается меня, – начал доктор, – я, конечно, и еврей и доктор. Что же касается шести паспортов, то это – неправда, у меня нет ни одного.
Но профессор перебил его:
– Нет, какая женщина! Умеет наблюдать факты, классифицировать их, имеет жар и воображение. Из нее мог бы выйти ученый.
– Знаете, – вмешалась Ирина, – я думаю, на сегодня уже достаточно Климовой. Закончим наш вечер мирно, как мы его начали.
– Аня, Аня, – вдруг в большой тревоге обратился профессор к жене. – Ты слышала, что она обо мне сказала: «Готов для помещения в дом умалишенных». Ты заметила что-нибудь? Разве я помешан? Странно, эта идея никогда не приходила мне в голову – и это плохой признак. Был же у нее какой-то повод так сказать обо мне. Какой-нибудь именно факт. Аня, скажи: я помешан? Ты замечала что-либо странное во мне?
– Ты преувеличиваешь значение ее слов. Она просто бросала каждому в лицо первое попавшееся на язык злое слово.
– Нет, Аня, нет. Не то. Она не говорила наугад. Доктор! – Он обернулся к доктору. – Скажите мне честно, есть ли во мне хотя бы малейшие признаки помешательства? Самые отдаленные, самые малюсенькие?
– О, – отвечал доктор, смеясь, – я не могу вам сказать этого так сразу. Очевидно, вы еще недостаточно сошли с ума, чтоб это было заметно сейчас же, даже и доктору. Но если вас этот вопрос интересует, зайдите ко мне как-нибудь. Исследуем ваш вопрос и дадим вам ответ научно.
– Благодарю вас, – сказал профессор, видимо, очень довольный. – Это будет интересно узнать. Но давайте начнем сейчас, не с научной, а с обывательской точки зрения. Почему я мог показаться сумасшедшим этой даме? Что странно во мне? Моя любовь к человечеству? Жалость к тем, кто страдает? Неужели это кажется странным в наше время? Это нынче неестественно, ненормально? Тот ли фаю, что, видя жестокость, я возмущаюсь и готов бороться за справедливость, – это ли есть признак сумасшествия? Или же другой факт: поняв, что человечество идет к гибели, я бросил мою научную карьеру и посвятил жизнь исканию путей к спасению народов от столкновений? То, что я пишу книги против суеверий? Или то, что я призываю имеющих власть облегчить жизнь гибнущих от насилий? Это странно, неестественно, ненормально? Или же то, что я чувствую личную ответственность, не сложил рук и не отошел мирно в сторону при виде происходящего в мире? Или же потому я сумасшедший, что, несмотря на все пережитое, я продолжаю любить жизнь и верить в лучшее будущее для всех? Что же делает меня готовым для дома умалишенных, скажите мне, доктор?
– Здоровый человек имеет определенную умеренность и границу во всем, – осторожно ответил доктор.
– Что ж, – возразил профессор, – вы хотите, сказать, что если бы я – с одной стороны – умеренно любил человечество, а с другой – умеренно делал на его страданиях деньги, балансируя одно другим, если бы я проливал над ним слезы и получал за это жалованье, – я был бы нормальным человеком? Почему же вы, дорогой доктор, не поступаете так сами? Почему и вас я вижу тоже бедным и тоже гонимым? Почему и вас не искушает личный покой и комфорт, приобретаемый равнодушием к чужим страданиям? Вы не находите, доктор, что вы и я – доктор и пациент – больны, и оба одной и той же болезнью?
– Петя, – забормотал вдруг засыпающий Дима. – Какое слово сказала тебе мадам Климова, когда уходила? Оно было ужасное, ужасное! Я его очень боюсь.
18
Ранним холодным утром четвертого марта американская армия покинула Тянцзин. Хотя ее так и называли всегда в городе «американская армия», это был всего-навсего один батальон. Но он тратил сто семьдесят пять тысяч китайских долларов в месяц, и это давало работу и хлеб огромному количеству – действительно равному армии – работников с их семьями, на это жили рикши, прачки, парикмахеры, портные, сапожники, прислуга, чернорабочие. Американцы платили всегда вовремя и всегда честно – и все их любили за это. В них не было ни английского высокомерия, ни французского скряжничества, ни итальянской бедности, ни немецкой требовательности. Американцы жили весело и открыто, и около них веселее жилось и всем другим. К тому же они были со всеми приветливы. Работать на американца являлось большой удачей для китайца-бедняка. И вот эти американцы уходили, а с ними и то, на что жили многочисленные китайские семьи. Для многих из них это был конец: угроза безработицы и голодной смерти. Слезы полились во многих лачугах.
Любители уличных зрелищ, китайцы никак не пропустят ни религиозной процессии, ни военного парада. К уходу американской армии готовился весь китайский Тянцзин. День и час были объявлены в газетах. «Армия» должна была покинуть свои бараки в семь утра и маршировать на вокзал железной дороги. С первыми лучами света уже стеной стояли китайцы от бараков до вокзала. Позднее стали подходить и не китайцы. Толпа состояла из лиц разных рас, племен, классов и профессий. Также были и толпы благодарных нищих, кто доселе жил американским подаянием, а теперь совсем не знал, как жить дальше. Так как не ожидалось ничего, кроме зрелища уходящих солдат и, возможно, музыки, толпа пришла бескорыстно, движимая сердцем, не расчетом. Конечно, японцы косо смотрели на эти сердечные отношения, и поэтому присутствие всего китайского населения рано утром в холодный день, ожидавшего только возможности увидеть уходящих и крикнуть им вслед добрые пожелания, было еще более показательным.
День этот был знаменательным и в доме №11. Все были на ногах с шести часов утра. Во время завтрака Кан торжественно явился с большим блюдом китайского кушанья – его прощальный дар Ирине.
Счастливая Ирина все же горько плакала при прощании с Семьей. Провожали ее с соблюдением всех старинных русских обычаев.
Когда все было готово, все сели и в глубоком спокойном молчании обратили свои мысли к Ирине и ее отъезду. В душе пожелали ей и спокойной дороги, и радостного прибытия, и всех вообще земных благ. Затем Мать, как глава и старшая Семьи, медленно встала, подошла к иконе и начала молиться. За нею встала Ирина, затем все остальные – и все стояли в полной тишине и молились. Затем Мать взяла икону Святителя Николая, покровителя и сирот, и бездомных, и бедных невест, и плавающих и путешествующих, то есть всего, чем была и стала Ирина. Ирина опустилась на колени, а Мать трижды перекрестила ее, благословила и поцеловала, то есть они собственно не целовались, а по старинному обычаю «ликовались». Затем к Ирине стали подходить и все остальные, прощаясь и «ликуясь» с нею.