Лида думала: «И я буду так же стоять рядом с Джимом, и нас так же будут венчать. Я надену это же платье, но надо накопить денег на фату».

Отец Петр, любимый в городе церковный оратор, не потому, что действительно хорошо говорил, а скорее потому, что всегда сердцем подходил вплотную к моменту, после венчания обратился к молодым со «словом». Прием отца Петра был всегда один: начинал он с великой грусти и, проводя слушателя через гамму печальных мыслей и чувств, заканчивал вдруг самой радостной нотой. Его «слова» действовали на всех как освежающий душ.

– Не здесь бы, на чужой стороне, и не с иностранным солдатом хотел бы я повенчать тебя, последняя дочь угасшей русской благородной семьи, – так начал он. – Не вижу вокруг тебя ни родителей твоих, ни братьев, ни сестер, ни родных, ни друзей детства. Стоишь ты перед алтарем круглая сирота. А отсюда поедешь с мужем-иностранцем в чужие, далекие края и даже говорить забудешь по-русски. Как тебя встретят там? Кто выбежит обнять тебя при встрече? Кто назовет ласковым именем? Возможно, ты встретишь только вражду да насмешку. Не нашлось тебе места на родине! Мачехой тебе стала Россия, и ты – сирота – бежишь от нее к другой мачехе. Это ли счастье?

Русские женщины вокруг Ирины уже все потихоньку плакали. Слезы стояли и в глазах Ирины, и плечи ее дрожали от усилий сдержать эти слезы. Гарри и его друзья недоумевали и, казалось, были даже слегка испуганы этим всеобщим выражением горя.

– Это ли счастье? – еще раз горько спросил отец Петр и вдруг сам себе громогласно ответил: – Да, это и есть счастье! Ты выходишь замуж по любви, по свободному выбору. Это – главное счастье для женщины. Ничего нет в семейной жизни, что могло бы заменить любовь. В городе, где только горе, нужда, страх – ты нашла любовь, мужа, защитника и друга – и он, взяв твою руку, уводит тебя в страну, где нет войны, где на углах улиц не лежат трупы замерзших за ночь людей. У тебя есть теперь и отчизна, и свобода, и паспорт. С любовью – везде дом, везде уют. И поезжай, и живи, и радуйся! Благословляю тебя и мужа твоего на долгую, долгую счастливую жизнь. Будь достойной дочерью твоей новой страны. Служи ей и чти ее, как ты чтила бы родную. И вы, друзья невесты, веселитесь и радуйтесь! Была среди вас сирота – и что сталось с нею? Кто она теперь? Счастливая жена любящего мужа. Привет и от нас всех американцам и спасибо: в эти трудные дни они удочерили нашу сиротку!

«Слово» закончилось. Все чувствовали себя радостно. Гарри не понял ничего, но был очень доволен счастливым видом невесты и гостей. Во время речи, всякий раз, когда отец Петр произносил «Америка», Гарри слегка кланялся, так как чувствовал, что каким-то образом представляет всю свою страну.

Черновы встретили молодых на пороге и осыпали их хмелем. Уже забыв о Кане Галилейской, профессор говорил совсем другое:

– Уступим материалистам фабрики, ружья, машины, их торговлю, их промышленность, их деньги. Нашим пусть будет царство высоких мыслей и красоты. Молодые супруги! Стройте мир, где мужчина – рыцарь, где женщина – фея, где любовь вечна – и жизнь ваша будет сладкой!

При слове «сладкой» Дима вспомнил о двойной порции мороженого. Он крикнул «ура!» и кинулся в столовую. Его «ура!» было подхвачено всеми, и это явилось прекрасным заключением речи профессора.

17

– Аня, – с упреком сказал профессор, останавливаясь позади ее стула и через ее плечо глядя на письмо, которое она для него переписывала, – я положительно не понимаю, что с тобой. Где же твой прекрасный почерк? Почему ты стала вдруг так скверно писать?

– Я становлюсь старой, – тихо ответила Анна Петровна, – и руки дрожат от слабости.

– Глупости. Кому ты это говоришь? Я живу с тобою почти полстолетия и не вижу в тебе никакой перемены. Тут должна быть другая причина. Не такая ты старая, чтобы так скверно писать. В чем дело?

– Право, ни в чем, кроме того, что я сказала. Иначе она и не могла ответить. Возможно ли

было сказать, что его письма были всему причиной. Они пугали ее, и из глаз ее текли слезы, и руки начинали дрожать. Она переписывала еще раз это письмо к «брату, Каину» от Авеля, еще живого, простирающего руки к жестокому брату с мольбой о примирении. Было ли, могло ли быть подобное письмо делом рук и мысли здорового человека? Не являлось ли оно продуктом больного воображения,

невозвратно потрясенного ума и сердца? Могла ли она ему сказать, что уже не отправляет его писем, но втайне там же, на почте, разрывает их на кусочки. И, придя домой, она находит его углубленным в расчеты, когда – при настоящей почтовой разрухе – можно ожидать скорейшего ответа на отправленное ею письмо, и затем отмечающим в календаре: ответ из Вашингтона, ответ из Мадрида, ответ из Рима.

В это утро Анна Петровна решилась наконец сделать то, о чем она долго думала, что откладывала, на что никак не могла отважиться: откровенно поговорить с доктором. Этот шаг казался ей почти преступлением, как будто она выдавала профессора врагу. Но идти было нужно. И она в уме «собирала весь материал», по выражению мужа, «для выяснения своей идеи»: его подозрения, страхи, припадки беспричинного гнева, которые повторялись все чаще, странные речи, нелогичные поступки, внезапная веселость и все растущая рассеянность и забывчивость. Он как бы летел куда-то, и летел все быстрее, и не мог остановиться; пространство между ними все увеличивалось, они часто не понимали один другого. Если она здорова – он болел. Или наоборот. Анна Петровна знала, что он не станет добровольно лечиться. Ей приходилось действовать по секрету: идти к доктору самой и просить совета. Конечно, не могло быть лучшего доктора в данном случае, чем доктор Айзик.

Он принял ее немедленно и выслушал ее рассказ очень внимательно.

– Понимаю, – сказал доктор. – Я приду к вам сегодня вечером как гость. Приведите мужа в столовую немедленно, как я приду. Когда мы с ним разговоримся, оставьте нас наедине. Остальное предоставьте мне. Завтра утром придите сюда, и я сообщу вам мое мнение.

– Доктор, – начала Анна Петровна сконфуженно и смиренно, – я не знаю, когда и как мы сумеем вам заплатить. Возможно, что никогда не заплатим.

– Последнее будет самое лучшее, – ответил доктор. – Я себя чувствую должником профессора. Я читал его труды по геологии. Зная, как бескорыстно трудится ученый, я считаю, что общество – его должник.

Вернувшись от доктора, Анна Петровна сообщила Матери, что вечером придет доктор Айзик, и хорошо бы этому придать вид посещения гостя.

– Как это кстати, – ответила Мать, – сегодня последний вечер, что Ирина проводит с нами. Завтра она уезжает. Осталось и кое-что к чаю от свадьбы. Мы также сварим шоколад леди Доротеи. Выйдет званый вечер. Профессор ни о чем не догадается.

С большим волнением и беспокойством ожидала Анна Петровна вечера.

Вечер начался хорошо. Профессор был душою собрания: многоречив, галантен, весел. Особое внимание он уделял именно доктору, придерживаясь интересов его профессии.

– Вы не думаете, доктор, что мир идет к безумию? Понаблюдайте хотя бы этот город. Чья это земля? Китайцев. Кто управляет ею? Японцы. Кому принадлежит кусок земли, на котором мы сейчас сидим в Англии. Кто я? Русский, от которого отказалась и советская и эмигрантская Россия. Что я сделал преступного? Ничего. Чей я? Ничей. У меня нет на земле хозяина. И все же все вышеупомянутые страны гонят и преследуют меня, словно я поступил в исключительную собственность каждой. Более того, каждая из них издает законы, противоречащие один другому, но я каким-то образом должен все сразу их исполнять. Если я и захотел бы стать лояльным, в каком порядке я должен начать исполнять эти противоречивые законы? Кому первому поклониться? Вы знаете это, доктор?

– Не знаю.

– Пойдем далее. Не исполняя законов, я тем самым делаюсь преступником. Подумайте – перед несколькими мировыми державами! Просто сидя здесь и распивая чай, я оскорбляю и нарушаю права и законы трех держав: Японии, Китая и России. Если я появлюсь в России – меня посадят в советскую тюрьму; если я переступлю границу концессии – меня посадят в японскую тюрьму. Мои несколько шагов по твердой земле поднимают против меня целые государства. Но я сижу здесь, и даже этот факт каким-то таинственным образом оскорбляет Японию и несносен кое-кому из русских эмигрантов. Я еще жив только потому, что эта британская концессия защищает всех своих резидентов от внешних преследований, точнее, она защищает не человек а, а свои суверенные права. Не из человеколюбия или жалости она дает мне свое покровительство, не потому, что я – стар или я – ученый, труды которого по геологии Англия, имеет во всех университетских библиотеках, – нет, они защищают меня потому, что мне случилось нанять здесь комнату, на земле их концессии. Будь я темная личность, грубый и вредный человек, они поступали бы со мной точно так же. Они меня защищают на том же основании, как мы все защищали бы эту нашу собаку, потому что она живет в нашем доме. Кто же делает жизнь такой нестерпимой для среднего человека? Правительства? Но не является ли их задачей, для которой они, собственно, и придуманы, облегчать, именно облегчать жизнь и именно среднего человека. И еще: почему они все действуют по отношению ко мне одинаково, если они существуют на разных базисах и руководствуются противоположными доктринами? Вам не кажется, доктор, что правительства уже сошли с ума?