Собравшиеся ждали, как поступит знаменитый герой, любимый и популярный в гвардии?

И Милорадович пожал плечами и обменялся улыбкой с знакомыми в толпе.

– Имбецил, – сказал он, указывая на солдата, и пошел кружным путем.

Пушкин проскочил сквозь дверь в коридор, тускло освещенный лампами, и заспешил по переходам, заставленным реквизитом, к служебным фойе, пахнущим сыростью, скипидаром и клеевыми красками.

В тесной, с низким потолком, артистической перед зеркалом горели свечи. Истомина уже ожидала гостей. Она улыбалась, став лицом к двери, в позе, несколько ненатуральной: нога на носок, обнаженные руки приподняты. Вторая танцовщица, ее подруга Марья, сидела на стуле. По всем углам неряшливо разбросаны были туники, трико, туфли, а посредине валялись куски мела…

Он с порога протянул ей подарок.

– Мне? – Она, как обычно, выражала удивление, но все же подошла легким шагом и склонила голову, рассматривая драгоценный, с вправленным камнем, фермуар.

– Из магазина Фор, – определила она со знанием дела.

Голос у нее был низкий, звучный, а огромные, широко распахнутые глаза вблизи будто теряли глубину, и лицо вблизи казалось простоватым…

Но он смотрел на нее с той сладострастной откровенностью, с какой на сцене фавн смотрит на нимфу, которую хочет похитить.

И она знала: за такие подарки нужно будет платить.

– С чего это – мне? – Но все же держала в руках фермуар. – Дайте Марье… – Она кивнула на свою под-РУгу.

Та завистливо тянула шею – Марья Азарова, из кордебалета, вполне привлекательная, но все же не столь ослепительная.

– Нет, это – тебе! – поспешно сказал Пушкин.

Но он и для Марьи припас подарок – не столь дорогой.

А в артистическую уже входили завсегдатаи кулис – богатые меценаты, ценители искусства, любители красоты. В тесной комнате сделалось шумно и душно. Пушкин отступил в коридор.

Машинист в сюртуке, подпоясанный кушаком, громко выговаривал рабочему в холщовом фартуке. Уставший музыкант сидел на каменном полу. Амур, еще не отвязав крылышки, потный, с расползшимся гримом, курил трубку. Двери артистических открывались и закрывались, служители несли корзины с цветами, кульки со сластями, – казалось, половина запасов из кондитерской Вольфа и Беранже каждый вечер отправляется сюда, – стихотворные мадригалы, перевязанные ленточками, и записки.

Здесь, за кулисами, в этих полутемных коридорах и тесных артистических, оканчивался театр и начинались будуары и спальни!

Молоденькая балерина вскрикнула и в непритворном ужасе бросилась бежать, увидев Дидло. Он был в коротком сюртуке, с платочком вокруг шеи и высоких стоячих воротниках, упирающихся в щеки. Злоба и раздражение написаны были на нервном, дергающемся его лице; он на весу держал суковатую палку.

– Canaille![33] – закричал он пронзительно. – Ты портил мой балет…

В это время в другом конце коридора появился Милорадович. Он был жизнерадостен и то к одной, то к другой балерине поворачивал свою скульптурную, гордую голову и снисходительно улыбался… Рядом почтительно шел театральный чиновник.

Из артистической вышла Истомина. Милорадович скользнул и по ней взглядом.

– Авдотья, – строго сказал чиновник, – завтра к господину полковнику Ланскому на допрос, помнишь?

Она стояла так, чтобы Милорадович видел ее всю, – ее плечи, ее спину, ее лицо, ее ноги – и чтобы взгляд его утонул в ее бездонных, темных глазах.

– Я пойду, а что ж, мне скрывать нечего… – Это все еще продолжалось расследование о дуэли.

Прыгающей походкой подскочил Дидло. Он бросил палку на пол и принялся шпынять ее ногами и рвать на себе волосы. Он был в истерике.

– Ah, les canailles, les brigands…[34] Они губят мой работа. Меня терзают ногтями и зубами… Я бросил Париж. Я думал в России встретить сочувствие… Я во власти зависти и интриг… Я погибай!..

– Господин Дидло не желает дать мне партию, – низким своим звучным голосом вдруг пожаловалась Истомина. Она пользовалась своим счастьем. – Первой от воды я танцевать больше не желаю…

И с надеждой и покорностью посмотрела на графа Милорадовича: одним словом он мог возвысить ее и одним движением пальчика поманить за собой…

Дидло остолбенел. Судорога прошла по его рябому лицу.

– Ты бут-дишь танцевать! – прошипел он, потеряв голос.

В глазах Милорадовича появилась пьяная дымка.

– Ты будешь танцевать, – сказал Милорадович. – Иначе, – он погрозил ей пальцем, – отдам в солдаты…

И пошел дальше.

– Где Шамаева?.. – загремел его голос.

– Нездорова-с, ваше высокопревосходительство…

– Нездорова? Проверить! – Так говорить мог лишь владелец сераля, знающий уловки своих жен.

XIX

Он знал часы ее репетиций и ожидал у театрального подъезда; он сопровождал ее в магазин бальных принадлежностей Брейтдоура на Невском или магазин Кейбеля на Большой Морской, к помадному мастеру Роту, к белошвейке Сихлер, к магазину французских сюрпризов и в Гостиный двор; а в разгар богослужения в церкви Николы Морского у Крюкова канала умудрился вместе с суетным подарком передать и греховное стихотворное послание; и во время воскресной заутрени в домовой церкви Театральной школы мешал святым ее мыслям… Утром, днем, вечером, ночью он поднимался на второй этаж дома, в котором она жила, не прежнего – ветхого – на Грязной улице, а громадного дома на углу Театральной площади, с пышным, нарядным фасадом и широкой мраморной лестницей – и Марья, ее подруга и наперсница, вкрадчиво отваживала: «Нету дома» – или: «Никак нельзя, почивает!» – и он передавал деньги, подарки, записки…

И вот они в кабинете ресторана. У метрдотеля, когда он с салфеткой в петлице выглядывал из-за портьеры, зрачки завистливо расползались при виде аристократов с перстнями на пальцах, небрежно расстегнувших ментики или фраки, и полуголых девиц – надушенных, накрашенных, сидящих на коленях своих приятелей и готовых выскочить из своих оборок, шелков и корсетов. Кутили большой компанией.

– Господа, только для вас! – входя в кабинет, восклицал метрдотель. – Соус из трюфелей и шампиньонов? Нести, господа?

Били бокалы, пили из туфелек дам… За любовь, за женщин!

– Соус «Maitre d'Hotel»! Нести, господа?

– За женщин – и за свободу!

Вслед за котлетами из раков лакомились телятиной со свежей икрой… Вскрывали устриц и поливали их острым соусом. И вот вбежали цыганки – со спускающимися вдоль смуглых щек темными локонами, в расшитых золотом шалях, с серьгами из мелкой монеты, позвякивавшей в ушах. Это было уже не пение, а вздохи, выкрики – и что-то дикое, страстное, обнаженное было в дрожи, сотрясавшей тела от плеч до пяток. Дрожь цыган передавалась гостям…

А поздней ночью мчались на легких санях – под звон бубенцов, под визг и смех – по гласису Адмиралтейства, и – вскачь, стремглав – через плашкоутный Исаакиевский мост, и дальше, все дальше, по прямым, как стрела, улицам через Васильевский остров, через Аптекарский остров, все дальше, дальше…

И все же он уловил мгновение… В хмельном угаре, в цветном мираже пришло это мгновение – блестели ее глаза, затемненные ресницами, алела ленточка, пропущенная в локоны, и белели плечи…

И как под натиском урагана облетает листва и гнутся стволы деревьев, с нее слетали шелк, кружева, шнуровки, и гнулось тонкое, прекрасное древо…

Когда-то, в далеком прошлом, таком далеком и туманном, что и взгляд туда уже с трудом проникал, в самом раннем детстве он был тихий, задумчивый мальчик… Он помнил себя таким. Потом что-то сдвинулось, заиграло, забушевало, даже обезумело. Но прежний, тихий и задумчивый, мальчик все еще сидел в нем…

Он шел по улице, и этот прежний мальчик удивленно и радостно глядел вокруг… Нянька гуляла с детьми… Расслабленного старика везли в тележке… Двое кадетов в начищенных до блеску сапогах торопливо шли… Из труб домов струился и уносился вверх дым…

вернуться

33

Каналья! (франц.)

вернуться

34

Канальи, разбойники! (франц.)