– Сказать по секрету?
– Скажи…
– Сказать?
– Да ты говори, говори!..
– Так вот: наша литература восемнадцатого века не многого стоит.
– Ты сошел с ума! Ты думаешь, что говоришь?
С первой минуты встречи они спорили, а разлука длилась около двух лет. Вяземский – московский житель – служил в Варшаве и лишь по делам службы заехал в Петербург. Он выглядел солидно. Внешне простецкое, грубо вытесанное лицо князя Петра посуровело: рыжеватые бачки разрослись, маленькие глазки глубже ушли в глазницы. Он вышагивал по комнате, а Пушкин проворно следовал рядом.
– А такие гиганты, как Державин, как Карамзин? – с силой спросил Вяземский. – А такие гиган? ты, как Озеров, как Дмитриев?
– Ну, уж Озеров никак не гигант, – Пушкин упрямо тряхнул головой.
– Но помилуй, Озеров – поэт! – У Вяземского от напряжения заиграли желваки широких скул.
– Какой он стихотворец! – Пушкин развел руками: дескать, делай со мной что хочешь! – В его стихах ни благозвучия, ни чувства…
Вяземский резко остановился. Он буравил Пушкина острым взглядом своих маленьких, глубоко сидящих глаз и возмущенно возводил брови.
– Праведные за грешников не отвечают. Несколько слабых стихов не отнимут у остальных прелести и достоинства!
Воздев руки, он продекламировал:
Но Пушкину вспомнились другие стихи. Он тоже продекламировал:
Стих неповоротлив, непрозрачен, шероховат. Точность лишь приблизительная, а что может быть хуже этого?
Их оценки не сходились. А ведь они оба были арзамасцы.
Устав от спора, с раскрасневшимися лицами, они опустились в кресла. Помолчали.
– Зато Озеров – трагик! – сказал Вяземский.
– Трагик? Но. что это за изображение Дмитрия Донского? Должно все же сочетать вымысел с верностью историка. И помилуй – можно ли так слепо следовать правилам французского театра?
– Я бы согласился относительно Майкова, – сказал Вяземский. – В его комических поэмах нет комической веселости…
– Да как же так! – Пушкин вскочил со своего места. – Да его «Елисей» истинно смешон.
– Ну, уж прости… – Вяземский тоже поднялся. И они снова забегали по комнате.
– Неужто ты не ценишь Дмитриева? Неужто ты не понимаешь, что Дмитриев истинно велик!..
– Нам нужно свое – русское, национальное. А в Дмитриеве нет ничего русского, своего…
– Своего! Вот и в твоей «Вольности» некоторые стихи – совершенно херасковские.
– Как это – херасковские?.. – Волна крови хлынула в лицо Пушкину.
– Вот так – херасковские…
– Как это – херасковские?..
Они остановились друг против друга. Спор, кажется, мог завести слишком далеко…
– Мы не можем с тобой разговаривать, – сказал Вяземский. – Я туг, несговорчив, неподатлив. А ты – оскорбляешься.
– У меня свое мнение…
Да, спор мог завести слишком далеко. А ведь у них были общие враги…
И они договорились пойти на заседание в Российскую Академию, на торжественную церемонию принятия в Академию вождя арзамасцев – Карамзина.
XII
Сколько споров разгоралось! Казалось, от того, как оценить русский стих Хераскова, или шестистопный ямб Ломоносова, или «Эпистолу» Тредиаковского, или десятистишие Осипова – зависит весь дальнейший путь…
Так могло быть только при становлении новой литературы!..
Давно заседание Российской Академии не вызывало столь большого стечения публики. Возле старого, ветхого здания на Васильевском острове – с флигелем для типографии, с хозяйственными пристройками и длинным забором вокруг сада – выстроился ряд карет. Зал был переполнен, кресла пришлось снести из остальных помещений…
Академики – большинство в париках – заняли места; почетные гости – члены Государственного совета, министры, сенаторы – уселись вблизи круглого стола.
Журналист, готовящий отчет о собрании, записал в свою тетрадь:
«Зрелище восхитительное! Видишь особ, отличенных саном и породою, наравне с незнатными любимцами и любителями муз. В одном обществе видишь духовных, чиновников, грозных воинов, неустрашимых мореходов, мирных служителей науки…»
Сам министр народного просвещения и духовных исповеданий князь Александр Николаевич Голицын – с короткими ногами, крупной головой и мясистым лицом – был здесь. А неподалеку от него сидел – с гордо вскинутой головой и любезной улыбкой на надменном лице – министр внутренних дел граф Кочубей, при лентах и орденах.
Пушкин смотрит вокруг с живым любопытством. По стенам зала развешаны были портреты знаменитых деятелей Академии – Ломоносова, Кантемира, Олсуфьева, Елагина, митрополита Самуила, Татищева… Заседание начиналось, как обычно, в одиннадцать часов, и яркий свет зимнего дня лился сквозь высокие окна.
Вот поднялся, затянутый в морскую форму, старик – прямой и строгий – президент Российской Академии адмирал Александр Семенович Шишков.
– Почтенные сочлены! – Голос его звучал как обычно негромко и глухо. – Милостивые государи! – Бледное его лицо с резкими чертами и разросшимися бровями, казалось, выражает лишь холодность и неприветливость.
Но уже Пушкин не мог, как верный арзама-с е ц, видеть в нем только врага. Этот старец принадлежал истории, за плечами его вставали война двенадцатого года, пламенные манифесты, слава отечества…
– По утвержденному уставу Российской Академии, мы ежегодно избираем на имеющиеся упалые места…
Упрямый Шишков оставался верен варяго-русско-му своему языку, и слово, употребляемое им – упалые, – назавтра, конечно, обойдет весь Петербург, вызвав у одних смех, а у других – восхищение.
Шишков сказал вводную речь о любви к отечеству.
– Совместны ли между собой две любви – к иностранному и к своему? – По своему обыкновению он поднял вверх указательный перст. – Отечество, страна, где мы родились, колыбель, в которой мы взлелеяны, гнездо, в котором согреты и воспитаны. Отдадим все силы отечеству!.. Но какая труба удобнее внушит глас свой в уши и сердца многих, как не книга? Книга опасна. Неверие может извергать смех и кощунство, лжеумствование – бросать свои плевелы, злочестивая душа – возбуждать склонность к злонравию. Так лучше не иметь ни одной книги, чем иметь худые…
А потом поднялся действительный член Российской Академии господин статский советник Николай Михайлович Карамзин.
Вот ради того, чтобы послушать знаменитого писателя, автора «Истории государства Российского», множество людей и съехалось сюда. Слава его была в зените. Этот человек заглянул в прошлое Российского государства. Теперь этот человек должен ответить на вопрос, который жгуче всех волновал: что дальше ожидает Росеию? Каким дальше пойдет она путем?
В торжественный этот день к парадному фраку Карамзина пришита была орденская звезда… Внутреннее волнение заставило его побледнеть. Иссеченное глубокими складками лицо, нимб седых волос вокруг головы опять сделали его похожим на пророка…
И зал замер.
– Милостивые государи! – Карамзин стоял перед внемлющей ему толпой – строгий и благообразный.
И опять Пушкин испытал горячее, противоречивое чувство. Он не мог не восхищаться Карамзиным – и противился мощному его воздействию. Карамзин принадлежал к прошлому – взглядами, поэзией, чувствами. А он, Пушкин, устремлен был в будущее.