И он пустился танцевать.

…У нее светлые локоны свисали вдоль милого личика, бледно-зеленое платье призывно шуршало, и, когда она в танце приближалась, ему казалось, будто облако тюля, туман ароматов поплывут с ним рядом.

Они светски болтали – точно так же, как во всех концах зала болтали танцующие барышни и кавалеры.

Он сказал:

– Я храню ваш портрет! Она усомнилась:

– Но как вы смогли достать?

– Я смог, потому что хотел… потому что любуюсь вами…

Она подумала и ответила фразой, недавно вписанной в ее альбом:

– Отклонять похвалы с жаром – значит желать продолжения их…

Бесчисленные огни свечей вспыхивали в бронзе люстр, в вызолоченных жирандолях, в гранях хру: стальных корзин; легкие туфельки шуршали, каблуки выстукивали, шпоры звенели; припрыгивая и притопывая, изогнув станы и откинув головы, проносились пары… И хотя вымышленный его герой уже тосковал, ему самому не было защиты от женских прелестей, от женского очарования, и он начинал дышать тяжело, когда его касались ее пальчики в белых высоких перчатках и когда в танце от быстрых движений колыхался и приоткрывался рюш воротника на ее шее.

– Да, да, я храню ваш портрет! – В голосе его звучало волнение.

– Но покажите мне…

– Но неужто вы не верите моей искренности?.. Она опять подумала и ответила фразой, недавно вычитанной:

– Искренность? Но это лишь средство снискать доверенность!

Став у колонны, они рассуждали о любви и дружбе.

– В чем разница между дружбой и любовью?

– Но, боже мой, дружба – это одна душа в двух телах, а любовь – неизъяснимая сила, влекущая к любимому предмету…

Он увидел своего лицейского приятеля князя Горчакова – рука об руку они побрели вдоль анфилады парадных комнат.

Говорили о Коллегии иностранных дел, в которой оба служили.

– Наш государь – хитрый византиец, – смело рассуждал Горчаков. – У него два статс-секретаря – граф Нессельроде и граф Каподистрия, а для чего? Один – монархист, другой – конституционалист; один – сторонник Австрии, другой – Греции, они друг друга уравновешивают, а мы, бедные, служа у одного, вызываем неудовольствие у другого… – Это сильно его беспокоило.

Он уже делал успехи по дипломатике, исполнял лестные поручения и лишь недавно вернулся из Лиф-ляндии. На его румяных устах, как и прежде, играла тонкая улыбка, глаза умно светились. Но теперь на красивом, продолговатом лице появилось особое выражение человека, много узнавшего и умудренного опытом.

– Но ты, – сказал он Пушкину, – вовсе не изменился. – Он оглядел своего подвижного, оживленного, неспокойного приятеля. – Да, ты все такой же…

Бывало, в Лицее, вот так же рука об руку, бродили они по актовому залу и, предугадывая друг для друга необыкновенное будущее, воображали себя бесстрастными наблюдателями светских обычаев и нравов. Так что же?

Grand-mond теперь кипел вокруг них…

Северная столица - any2fbimgloader3.jpeg

– В обществе большие перемены, – рассуждал Пушкин. – Посмотри: молодые военные не отстегивают шпаг. Они не желают танцевать… Наши умные рассуждают с дамами об Адаме Смите.

– Этот ramolli, – злословил Горчаков, кивая на согбенного старичка в припудренном парике, в чулках и старинных башмаках, – в восьмидесятых годах танцевал со старой графиней Румянцевой, которая некогда танцевала с самим Петром Великим…

Кого не увидишь на этих балах! Сколько их здесь – стариков и старух с трясущимися головами, с восковой кожей, былых героев французских кадрилей, знатоков старинных реверсалий. Кто окружает нас на этих балах? Изношенные глупцы, почетные подлецы, кривляющиеся придворные мистики.

Вот кружок дам.

– Вы покупаете чепцы у Annedinne?

– О нет, только в магазине m-me Xavier.

– Я платья покупаю у Clara Angilique.

– Вы слышали необыкновенные слова императора: «Луна – лучшая часть иллюминации!»…

А вот затянутый невежда-генерал – из тех, кого называют хрипунами, – потряхивая канителью пышных эполетов и подкручивая пышные усы, он расточает казарменные каламбуры: «Я сражен, как залпом, вашей красотой!», «Я вручаю вам рапорт любви».

А вот – неизменная принадлежность светских раутов – говорун: он, не умолкая, говорит…

Ах, изобразить свет – вот замысел! Написать послание от того, кто чуждается пустых и утомительных светских собраний, к тому, кто тянется к ним; от любящего свободу, кипение ума, шумные споры – к тому, кто готов терпеть стеснительные правила света, кланяется глупости и покоряется скуке.

Горчаков взглянул на лицо своего приятеля, по которому будто пробегали тени от внутренней работы, и сказал:

– Ты, как и прежде, всегда в думах, в своей поэзии…

Вернулись в зал. И при виде цветника девушек на лицах обоих приятелей появилось одно и то же выражение: изрядного женолюбия.

…У нее талия была узкая, длинная, она вскидывала глаза, со значительным видом покачивала головой и таинственно улыбалась – и во всем этом было pruderi – жеманство.

Все же он пылко воскликнул:

– Я храню ваш портрет!

Движения ее были легки, грациозны.

Она вела жеманный разговор:

– В кого бы мне влюбиться?

– Конечно, в того, кто с вами рядом. – Большие, выпуклые его глаза старались выразить нежность.

– Но опасен не тот, кто рядом, а тот, о ком думаешь?

– Тогда влюбитесь в господина, который в конце зала стоит к вам спиной…

– Ах, ах, вы злой!.. Но посмотрите на К. В.: как просто она одета, белое платье без гирлянд, но на голове и шее на полмиллиона бриллиантов. Посмотрите на С, она уморительна: на платье не цветы, а какие-то сушеные грибы, – должно быть, ей прислали из деревни. Посмотрите на М. – она вся в румянах; впрочем, ей уже пора…

Но прощаясь с ним, она вздохнула с выражением усталости:

– Молодые люди либо упитаны, либо напитаны, но вовсе не воспитаны. Сегодня о портрете я слышу уже от пятого…

Он увидел приятелей-офицеров и направился к ним. Здесь, на бале, гвардейских офицеров было множество, то и дело мелькали бархатные куртки кавалергардов, мундиры с узкими фалдами семеновцев, мундиры с высокими воротниками прёображенцев, лампасы конногвардейцев, темные формы моряков…

– А-а, Пушкин!..

– Здравствуй, Пушкин!..

– Пушкин, где скачет твой Руслан?

– Пушкин, как это у тебя: «Ура, в Россию скачет…»

С каким восторгом его встречали! А случалось и так, что целая свита следовала за ним по пятам, как за признанным вожаком в поэзии, острословии и проказах… Он мог быть доволен своей популярностью!

Но кто из них состоял и кто не состоял в тайном обществе?

Эти офицеры не желали смешиваться с веселившейся на бале толпой. Здесь, в их кружке, говорили об императоре Александре, об Аахенском конгрессе, о новостях в «Courier de Paris», о дебатах во французском парламенте, о крепостном праве и военных поселениях – говорили громко, говорили открыто, потому что с некоторых пор прямое выражение мнения сделалось первым признаком порядочного человека.

Вот эти их мнения, вот эту устремленность их к вольности он страстно желал передать в стихах! Судьба наделила его бесценным даром. Этот дар он принесет на алтарь великого дела. Он напишет новый призыв к свободе!

Вдруг в зале поднялся шум, послышались взволнованные голоса, началось какое-то движение… Новый гость появился на пороге – но с траурными плерезами, нашитыми на черный фрак, и с траурным черным крепом, повязанным у обшлага.

Хозяйка упала в обморок, начался переполох. Но потом раздались негодующие голоса: гнусная мистификация! Негодники-шутники разослали печатное приглашение на похороны хозяина дома! Вот чем развлекается нонешняя молодежь!..

А шутники, возможно, были тут же. Их можно было встретить на любом бале. Они стояли отдельной кучкой – молодые люди, броско одетые в коричневые, зеленые, синие фраки, в полосатые узкие панталоны а ля гусар, вправленные в сапоги, в жилетки и под-жилетники из турецкой шали, а у некоторых в петлицах была пробка – условный знак общества пьяных оргий.