Но что это? Александр Александрович заметил среди конных башибузуков каких-то пеших людей. Взял бинокль, разглядел получше. Это были болгарки. Мужчин башибузуки брать с собой не любят.

— Гусары! — крикнул Пушкин так, чтобы его услышало как можно больше подчиненных. — Там, — он показал рукой влево, — башибузуки угоняют болгарских девоек. Мы должны вырвать их из рук разбойников.

Выхватив шашку, Пушкин резко рванул поводья и приподнялся на стременах. Конь, почуяв командирские шпоры, затанцевал и перешел на рысь. К счастью, пригорок был сухой и неглинистый, а небольшие камни можно было обойти или осторожно переступить. Под горой — ложбинка с потемневшей, неубранной травой.

— Руби насильников! — призвал Пушкин. — Вперед, братцы!

Конь нес его уже вскачь. Башибузуки попытались принять какой-то строй и даже изготовились для боя. Пущенные ими пули просвистели над головой полковника. По пути встретилась глубокая канава — лошадь перемахнула ее с ходу. Александр Александрович уже мог различить предводителя шайки с огромным турецким орденом на груди и золочеными ножнами для ятагана. К нему он и устремился. Башибузук ринулся ему навстречу. Пушкину повезло: его шашка на какую-то долю секунды опустилась раньше на голову предводителя, и тот пополз с лошади. Гусары врезались в толпу башибузуков и рубили С яростной жестокостью, не обращая внимания на поднятые для пощады руки. Только нескольким удалось бежать, но пятерых из них настигли меткие пули гусар.

Молодые женщины плакали от радости и благодарили, а одна бросилась на колени перед командиром и залилась слезами.

— Не надо, девойка! — строго сказал Пушкин.

Боясь быть непонятым, он проворно соскочил с лошади, поднял с земли плачущую девушку, прижал к груди, погладил ее темные волосы.

— Время унижения кончилось, турки никогда не вернутся в ваше село, в Болгарию, — медленно проговорил он. — Живите счастливо и помните, что мы всегда с вами!

Быстро вскочил в седло, помахал болгаркам рукой и поскакал в сторону неширокой полевой дороги.

IV

Командир 13-го гусарского Нарвского его императорского высочества великого князя Константина Николаевича полка полковник Пушкин и командир 13-го драгунского военного ордена полка полковник Лермонтов встретились в Елене на другой день после изгнания турок. У Лермонтова небольшая, щегольски постриженная бородка и красиво посаженные усы, у Пушкина борода пошире, с темными вьющимися волосами, мундир у него расшит шнурками, погоны помяты и едва держатся на плечах. Лермонтов успел сменить свой коричневый мундир, он словно вернулся от хорошего портного и теперь собирается на смотр: все отглажено до последней складки, не найдешь ни пылинки, ни пятнышка. Старается держаться браво и весело, но глубоко запавшие, потускневшие глаза выдают: видно, не одну ночь провел он без сна и изгнание турок стоило ему здоровья и нервов.

— Садись, брат Пушкин! — приглашает он Александра Александровича к столу, который едва держится на трех ножках. Вообще этот болгарский дом в Елене производит жалкое впечатление: сразу можно понять, что побывали в нем недобрые люди; что можно украсть — украли, что можно побить и поломать — побили и поломали. Мало-мальски ценных вещей нет, их унесли; стулья и скамейки вдоль стен поломаны, икона, лампада, зеркало и посуда разбиты, выбиты и маленькие оконца. В доме холодно, грязно и неуютно.

— В этом доме я был дня за три до нашего отступления, — сказал Пушкин, — Как же принимали тогда болгары! Они верили, что этот доблестный гусар, то есть я, сумеет за них постоять и спасет их от турок!

— От турок-то мы их спасли, — ответил Лермонтов, — и это наш главный успех в бою. Больше гордиться нечем. Потеряно больше двух тысяч, город лежит в развалинах, позиции пришлось оставлять.

— Позиции мы вернули, — заметил Пушкин.

— А мы их могли и не отдавать! — продолжил прежнюю мысль Лермонтов. — Думаю, наши начальники были беспечны сверх меры. Когда я донес командиру одиннадцатого корпуса барону Дел… Дел… Извини, никак не научусь произносить эту фамилию!

— Деллинсгаузен, — подсказал Пушкин.

— У тебя это получается лучше. Я донес, что турки вот-вот обрушатся на нас. И что же ответил барон? На моем донесении он наложил резолюцию: «Вы таких страстей наговорите, что ночью приключится кошмар». Вот так-то, друг Пушкин! А если бы нашего достопочтенного барона действительно посетили ночные кошмары и не дали бы ему спокойно почивать на прихваченных из столицы перинах? Может, его превосходительство соизволил бы тогда послать к нам на помощь не один измотанный в боях Севский полк, а хотя бы дивизию!

— А если у него не было этой дивизии? — Пушкин пожал плечами.

— А ты проси, надоедай, требуй!

— Один генерал просил и требовал, а ему взяли да и не поверили. Назвали трусом и паникером. Пришлось бедняге кончать жизнь самоубийством!

— Вот и получается, дорогой мой Пушкин, что за тревожный доклад спросили с человека строго, спросили только потому, что он на время лишил кого-то покоя. А за напрасные потери никто и никогда не спросит, так уж у нас повелось!

— Не могу не согласиться с тобой: людей мы не жалеем. Мы могли бы обойтись меньшими потерями!

— Безусловно! — подхватил Лермонтов. — Возьми хотя бы последний бой. В резерв двенадцатому корпусу своевременно выдвинули бригаду тридцать пятой дивизии и три полка тридцать третьей дивизии. Достаточно было и артиллерии. И что же? Сулейман потерял три тысячи и ничего не добился, а наши потеряли в четыре раза меньше и удержали позиции. Забыли мы суворовское правило: воевать не числом, а умением!

У Лермонтова явно наболело на душе за эти месяцы, и он упомянул про многие неудачи своей армии, которых могло и пе быть, командуй войсками достойные и талантливые генералы. Пушкин целиком соглашался с ним, ибо и сам видел такое, что заставляло возмущаться. Говорили они откровенно, не стесняясь в выражениях. Лермонтов попросил извинения и на несколько минут вышел из комнаты. Вернулся он с рюмками и бутылкой коньяка.

— Александр Александрович! — нарочито торжественно сказал он. — Что бы там ни было, а сегодня мы с тобой победили, и нам все же повезло: мы не лежим в земле, а сидим за столом и можем критиковать начальство. Павшие не имеют такой возможности!

Он налил до краев большие хрустальные рюмки. Одну протянул Пушкину, другую удержал в своей руке.

— За вечную память павших, за здоровье живых! — сказал Лермонтов.

Выпили до дна. Рюмки поставили на стол, а коньяк не рискнули: стол-то на трех ножках.

— Ты знаешь, друг мой, за что бы я предложил свой новый тост? — спросил Лермонтов. — За генерала-драгуна Александра Александровича Пушкина. А?

— За генерала — это прекрасно, и я сердечно благодарю за такое пожелание, — ответил Пушкин. — Но почему за драгуна? Я — гусар, друг мой, и гусаром готов умереть!

— Не умрешь гусаром, душа моя, — улыбнулся Лермонтов. — Нет, это не совсем так. Умереть мы можем еще тысячу раз: война продлится не одну неделю. Но если мы не сложим головы в этой войне, то Александру Пушкину-младшему гусаром не быть!

— Что так? — вовсе удивился Пушкин.

— А то, что готовится проект: переименовать гусарские и уланские полки в драгунские. Носить тебе такой же, как и у меня, мундир, но иного цвета!

— Извини, не хочу тебя обидеть, но никогда бы я не поменял свой мундир ни на драгунский, ни на уланский! — с грустью произнес Пушкин.

— Не хочу обидеть тебя и я, друг мой, но в мундире драгуна тоже можно чувствовать себя прекрасно, — ответил Лермонтов. — Да и что такое гусар? Придумали их венгры лет четыреста назад, и означало это слово совсем нерадостное понятие: «хус» — «двадцать», «ар» — «подать». Дворянство назначало из своей среды двадцатого в полном снаряжении — вот и появился гусар!

— Эх, Александр Михайлович, мало ли слов появилось таким образом, а потом они приобрели совсем другой смысл, — покачал головой Пушкин. — Давай-ка выпьем пока так: за драгуна генерала Лермонтова и за гусара генерала Пушкина!