Царь сунул ноги в мягкие комнатные туфли, набросил на плечи теплый халат и подошел к столу, на котором догорала толстая восковая свеча. Он не желал, чтобы его видели таким растерянным и жалким, и сам сменил свечу, поставив новую на догоравшую. Руки невольно потянулись к папке с бумагами. Он не любил эту папку, в которой всегда было что-то мерзостное и о нем, и о его окружении, но не имел сил не открыть ее. Автор всех этих бумаг, шеф жандармов и начальник Третьего отделения Николай Владимирович Мезенцев, составлял их не по своей прихоти — так повелел император, приказавший доносить о настроениях общества, не скрывая самого плохого.

На этот раз, словно предугадав развитие событий, Николай Владимирович настрочил свой доклад на тридцати страницах. Чего тут только не было! И незатихающий ропот мужиков, все еще надеявшихся на какие-то послабления хотя бы после победы над турками, и возмущение «нигилистов», находивших в царском правлении только черные пятна, и недовольство голодных и босых солдат, обворованных казнокрадами-интендантами и грабительскими товариществами, и нехорошие настроения среди части офицерства, обескураженного бездарным командованием. Эти настроения зародились еще в начале кампании и крепли день ото дня, особенно после ряда неудач. Почему во главе Дунайской армии поставлен Николай Николаевич старший, умевший водить только кавалерию, да и. то на парадах? Его почитают лишь столичные извозчики — за щедрые чаевые. Почему главнокомандующим Кавказской армией назначен другой брат, Михаил, презираемый высшим светом за полнейшую неспособность и глупость? Почему Ру-щукским отрядом, по существу крупной армией, командует наследник цесаревич Александр, безынициативный, мало смыслящий в военных делах, успевший потерпеть самые серьезные неудачи? Он потерпел бы и полное поражение, если бы не мужество и стойкость русского солдата! Почему на Двенадцатый корпус поставлен младший сын царя, Владимир Александрович, развратник, пьяница и дебошир, в послужном списке которого значится командование ротой (полтора года) и батальоном (четыре месяца!) в столичном лейб-гвардейском Преображенском полку? Почему во главе кавалерийских бригад поставлены племянники императора герцоги Дейхтенбергские Евгений и. Николай, совершенно лишенные военного дара, не понимающие и не желающие понять душу русского солдата? Почему на должность начальника штаба Дунайской армии утвержден не талантливый генерал: Обручев, хорошо знающий театр войны, а бездарный немецкий поляк Неиокой-чицкий, стяжатель, презрительно именуемый в войсках «гипсовой маской»? Почему некоторыми корпусами и дивизиями командуют генералы, ненавидящие все русское, радующиеся каждой неудаче русской армии? Почему, оказывается в тени генерал Скобелев, которого любит вся армия и который неоднократно проявлял свой выдающийся талант на поле боя? И наконец, самый ужасный из всех вопросов: почему государь император все еще находится в действующей армии, не лучше бы ему отправиться в Петербург?

«Почему, почему?!» Царь швырнул доклад на кресло и стал ходить по комнате. «Почему? Не ваше дело — почему!» Вспыхнул было гнев на Николая Владимировича Мезенцева, будто приурочившего свое донесение к катастрофе под Плевной. Но доклад был подписан двадцать седьмого августа, когда еще ничто не предвещало провала операции и все верили в ее несомненный успех.

И снова мысли его вернулись к Плевне и ее редутам, грохочущим артиллерийской и ружейной пальбой, затянутым дымкой от выстрелов и разрывов. Как будет реагировать на поражение иод Плевной русское общество и что скажут теперь о всей этой кампании в Лондоне, Берлине, Вене, Париже? Милютин, видимо, прав: уходить за Дунай нельзя. Сейчас еще можно признать плевненскую эпопею частной неудачей, частным провалом, такое случается во всяком, даже самом блистательном, военном походе. Увести армию за Дунай — это значит сразу же признать свое полное поражение, навлечь на себя гнев всех сословий, вызвать презрение со стороны всех славян и заслужить проклятия болгар, обреченных на поголовное истребление. Нет, уводить армию нельзя. Наверное, нельзя…

— Хорошо, я соберу военный совет, завтра же соберу, — прошептал Александр. — Если Милютин убедит всех, что уводить армию за Дунай невозможно, я присоединюсь к его мнению. Если же Милютин будет сражен в споре и победу одержат Николай Николаевич, генерал Непокойчицкий и их единомышленники, мне ничего не останется делать, как поддержать их. И тогда никто не упрекнет меня в безволии или, наоборот, не назовет горячей головой, не станут судачить и о том, что я не имею собственного мнения и во всем поддакиваю умному, рассудительному, до бесцеремонности настойчивому Дмитрию Алексеевичу Милютину. Il faut qu’une porte soit ouverte ou fermee 1.

VI

О том, что Александр ранен, а Сергей убит, Верещагин узнал в один день. «И я отравлял его последние часы требованием вернуть мне лошадь и повозку! — корил себя Василий Васильевич. — Какая мелочность!» Он припомнил жизнь Сергея, доброго и способного малого, всегда пылкого, долго искавшего себя в жизни и вряд ли нашедшего даже в эти необычные дни. Как и он, Сергей учился морскому делу и тоже пришел к выводу, что военно-морская служба — не его стезя.

1 Дверь должна быть открыта или закрыта (третьего не дано) (франц.).

Его увлекла профессия художника, и он старательно постигал тайны этого трудного ремесла. В нем была искра божия, и это радовало Василия Васильевича. Но чтобы у брата раньше времени не закружилась голова, Василий Васильевич больше говорил о просчетах, чем о достижениях, посоветовал взяться за сельские этюды, чаще и настойчивее рисовать природу и людей, не бояться вариантов, готовить себя к тому, что все будет трудно и что вообще у художника легкого хлеба не бывает. Сергей послушался его советов и уехал под Вологду. Писал там много. Придирался к каждому своему мазку, не ленился делать одно и то же несчетное число раз. Мечтал поехать на север, побывать у Мурманска, попробовать схватить холодное дыхание Белого моря, красоту северного сияния, характеры отважных, ко всему привычных рыбаков.

Но пришло известие о войне, и Сергей оказался здесь..

«Может, он и не убит! — встрепенулся Верещагин, — Может, это слухи, мертвым его никто не видел». Василий Васильевич взобрался на коня и поехал туда, где еще грохотал бой. Навстречу ему попадалось очень много раненых. Их несли на носилках и развернутых шинелях, на сложенных крестом руках и на спине, вели под руку и поддерживали под локоть. Двигались они к перевязочному пункту, наскоро перебинтованные грязными лоскутами или вовсе не перебинтованные. Кое-кто громко стонал, но большинство предпочитало идти молча, плотно сжав искусанные до крови губы; находились и такие, кто не прочь был пошутить над собой и над турками, уверяя, что раны солдату не страшны, что, чем больше будет у него дыр на теле, тем дороже станет его собственная кожа. Верещагин пристально вглядывался в лица раненых, пытаясь отыскать Александра или Сергея, но лица были незнакомые, и это все больше и больше его угнетало.

Потом ему встретился солдат-осетин, своими глазами видевший смерть Сергея. Василий Васильевич слушал его внимательно, но все еще никак не мог поверить в случившееся. А между тем солдат сообщил, как геройски вел себя в бою этот штатский человек, как был сражен сразу двумя пулями: одна попала ему в бок, а вторая пробила грудь, она-то и была смертельной. Но и рассказу очевидца не хотелось верить.

Верещагин с ужасом подумал, что брат, возможно раненный, оставлен на поле боя, что он может попасть к башибузукам и черкесам, которые станут глумиться над ним, как они уже глумились над сотнями других. «Я найду его! — твердо решил Василий Васильевич, — Пусть мертвого, но найду! Не позволю, чтобы надругались даже над телом Сергея!»

Конь с трудом передвигал ноги в липкой желтоватой глине. Огонь со стороны противника усиливался. Если раньше через его голову перелетали или рвались вблизи снаряды, то теперь свистели уже и близкие пули. Василий Васильевич понимал, что до турок совсем недалеко, что они, наверное, продолжают наступать, а русские огрызаются и медленно отходят.