— Я, брат, жил тогда в Париже, — начал Верещагин, — ну и частенько рассказывал про жаркое самаркандское дело и про свое невеселое сидение в осажденном городе. Напомнил, что и оборону держал вместе с другими, и солдат водил на штурм. Между прочим, говорю, дума георгиевских кавалеров мне первому присудила крест, но, как носящий штатское платье, я просил командующего ходатайствовать перед государем перенести эту милость на другого.

— Эх, я никогда бы о таком не просил! — невольно вырвалось у Скрыдлова.

— Ты человек военный, тебе сам бог положил украшать свою грудь боевыми крестами, — сказал Василий Васильевич, — А я не ратник… Да-с… На другой день после того памятного разговора я встречаю своего друга. Вчера инженер такой-то, сообщает он, назвал тебя лжецом: не водил ты, мол, людей на штурм, никто не собирался давать тебе крест, и конечно, ты бы никогда от него не отказался. А как я докажу своим друзьям, что все было так, а не иначе? Расстроился я и обиделся. До того я огорчился, что перестал ходить в этот трактирчик, где обычно встречался с другом. Заглянул я туда через месяц. Что такое: асе друзья радостно бросились мне навстречу, Кто трясет мою руку, кто обнимает. Инженер извиняется и тоже жмет мне руку. Ничего не понимаю! Тут знакомый архитектор шумно развертывает газету и начинает читать громко, с пафосом, на весь трактир: «За блистательное мужество и храб рость государь император жалует Василия Васильевича Вере щагина Георгиевским крестом». Так-то, брат.

— Это хорошо, — мечтательно проговорил Скрыдлов, — эт прекрасно, Василий Васильевич!

Перевязки продолжались и в последующие дни. Мягкие, нежные пальчики Оленьки Головиной всякий раз вытаскивали из раны куски ваты и обрывки шерстяной материи, загнанные в рану турецкой пулей. Но все это мало смущало- Василия Васильевича. «Еще день-два, самое большее три, и я распрощаюсь с этим госпиталем, Николай Ларионович долежит и без меня, у него раны потяжелей и посерьезней», — думал Верещагин, прикидывая, куда он направится по выходе из лазарета и где в конце концов осуществится переправа через Дунай.

Его отрезвил своим откровением лечащий врач, который сказал, что несколько дней — это не срок для лечения и что ему придется задержаться в госпитале недель на шесть — восемь. И это говорил не легкомысленный кавалерийский полковник, а авторитетный и опытный эскулап! Как будто все сговорились чинить ему неприятности и омрачать его настроение!..

А тут еще влетела Оленька Головина — сияющая, возбужденная и счастливая.

— Василий Васильевич! — громким, непривычным для нее голосом воскликнула она, бросаясь к койке Верещагина. — Я вас поздравляю!

— С чем, Оленька? — Верещагин непонимающе уставился на сестру милосердия.

— Наши переправились сегодня через Дунай! У Галаца!

— Спасибо, Оленька, — чуть не застонал Верещагин, — а с чем же вы поздравляете меня?

— С первым успехом, — растерянно проговорила она, спохватившись, что художник убит ее сообщением: он так и не увидел того, ради чего приехал в действующую армию. Она попыталась его успокоить — Василий Васильевич, да вы пе огорчайтесь. — Теперь она была вынуждена немножечко солгать — Я слышала, что вы скоро поправитесь и поедете рисовать свои картины.

— Оленька, милая и добрая девушка, я по вашим честным глазам вижу, что вы говорите неправду, — с жалкой улыбкой произнес Верещагин.

Она что-то хотела сказать еще, но пришел санитар и сообщил, что сестру милосердия ожидает подпоручик, который очень торопится. Ольга извинилась и вышла. Верещагин взглянул на притихшего Скрыдлова и тяжко вздохнул. В эту минуту \ ему хотелось закричать на всю палату — от горькой обиды и боли, спазмами сжавшей его сильное и здоровое сердце.

— Оленька, здравствуй!

— Андрей! О господи!

Ольга шагнула навстречу Бород и пу и очутилась в его объятиях. Обнимал он бережно, словно боялся, что она может обидеться и отстранить его, так спешившего в это утро в Журжево.

— Твоя записка была для меня приятной неожиданностью, — сказал он, беря ее за руки.

— Мне очень повезло, Андрей. Я ехала из Бухареста и в поезде повстречалась с офицерами твоего полка. Один из них был очень любезен, пообещав доставить тебе мою записку.

— Это мой друг Костров, славный и очень милый человек! Что же мы тут стоим, Оленька? Вон под деревом скамейка, ты можешь немного посидеть?

— Да, но я должна предупредить врача, — ответила она и торопливо зашагала в здание госпиталя. Обернулась, помахала рукой — Я скоро вернусь. Посиди, пожалуйста, без меня. Хорошо?

Бородин согласно кивнул. Улыбка будто навечно застыла на его подвижном лице. Этой встрече он был рад несказанно. То, что Ольга собралась в действующую армию, ои знал задолго до объявления войны. Потом получил весть уже с пути и три письма из Бухареста, где разместился госпиталь. Но до Бухареста очень далеко, если ты ротный командир в пехотном полку и усиленно готовишь своих людей к переправе. Записка, полученная вчера в полдень, так взволновала его, что он не выдержал и пошел к полковому начальнику. Тот все понял, разрешил отлучиться до вечера и попутно поручил доставить пакет, — Вот и я, — сказала Ольга, присаживаясь на скамейку.

— Милая ты моя! — только и произнес в ответ Бородин.

Они сидели и смотрели друг на друга. Ольга находила, что

Андрей возмужал и стал степепней. Шел ему и этот темный мундир с подвешенной шашкой, и кепи, которое он прежде не носил. А он видел все ту же Оленьку, и это радовало его: и свежая белизна кожи лица и шелковистые локоны волос, едва выступающие из-под белой косынки, и густые темные брови, и длинные черные ресницы. Впрочем, он давно находил в ней все совершенным.

V

— Я буду всегда где-то около тебя, ты это помни, Андрей.

Он сжал ее пальцы своими ладопнми. Потом спросил:

— У вас есть раненые? Или вы их ждете?

— Есть. Художник Верещагин и лейтенант Скрыдлов.

— Люблю Верещагина, не могу оторваться от его картин, когда бываю на выставках, — сказал Бородин.

— Он добрый и милый человек, только уж очепь наивный: хотел через несколько дней выйти из госпиталя, а ему лежать и лежать! Как ты жил все эти месяцы? — спросила она, продолжая улыбаться и не спуская с него темных глаз.

— По-всякому, Оленька. И раньше, и теперь — ожидание, ожидание, ожидание. Прежде — будет ли объявлена война, теперь — когда же наконец мы начнем переправу.

— Но переправу уже начали, мы ждем поступления раненых! Разве ты не слышал, что произошло у Галаца? — удивилась она.

— Галац от нас далеко, мы ждем своей переправы, Оленька.

— Ты рад начавшейся войне?

— Я еще не утвердился в одной мысли, дорогая. Да, безусловно, болгар надо освободить. Но не принесем ли мы им новое угнетение, вот что меня волнует и сильно беспокоит!

— Нет, Андрей, мы на это не решимся, — сказала она.

— Мы с тобой — да, а они? — Андрей поднял указательный палец.

— Они — тоже. Так что иди и освобождай! — Она вздохнула. — Я так боюсь за тебя, это же война, Андрей!

Он легонько сжал ее пальцы.

— Не бойся. Моя добрая бабушка сказала, что я родился в сорочке и мне будет везти всю жизнь, — ответил Бородин.

— Дай-то бог! — тихо проронила она и снова вздохнула.

Они заметили в голубом небе большого орла. Он парил в высоте и, видно, в который раз удивлялся необычной картине, которую мог наблюдать вот уже два месяца: к Дунаю двигались длинные обозы, пушки, сотни и тысячи пеших и конных людей. Иногда орел складывал крылья и камнем падал вниз, будто желая показать свою удаль, но чаще он парил и словно засыпал в голубом поднебесье.

— Если бы я мог превратиться в птицу, я хотел бы стать только орлом! — объявил Андрей. — Гордая, смелая, независимая птица!

- А мне нравятся наши серые воробушки. Они такие быстрые, шустрые, — сказала Ольга.

— Будем считать, что и воробушек — достойная птица, — улыбнулся Андрей.

— Кругом тебя хорошие люди, да? — вдруг спросила она.