Раза два в неделю Вюртцель вызывал из каждой комнаты по одному человеку в похоронную бригаду. Труп в клетчатом мешке валили на мусорную тележку, разламывали бирку, и интернированные вывозили умершего за ворота. Рядом с замком копали могилу. Промерзшая земля не поддавалась. У могильщиков не хватало сил. Они кое-как зарывали товарища и возвращались в замок, мечтая лишь о том, чтобы попасть к печке.
Когда топилась печка, можно было «сжарить» хлеб. «Пайка» нарезалась на несколько ломтиков, ломтики облизывали языком и прилепляли к печке. Более вкусного блюда в мире не существовало. Но как мучительно хотелось есть после такого «лакомства»!
Некоторые роптали: маленький мирок своего страдания заслонял огромный страдающий мир.
Игорь чувствовал, что его покидают силы. На последней проверке он потерял сознание и упал на руки рядом стоявших товарищей. Доктор Бойко констатировал истощение. Высокий и стройный, Игорь весил сейчас только пятьдесят три килограмма. Он смотрел на Чумакова, и ему делалось страшно, — неужели и он, Игорь, такой? Крупная голова Константина Илларионовича сидела теперь на тонкой морщинистой шее. Кожа на лице обтянулась и приобрела мертвенно-бледный цвет. Руки стали прозрачно-желтыми, восковыми. Казалось, что в этом человеке не осталось ни капельки крови. Только серые ввалившиеся глаза смотрели ясно и спокойно.
В лагерь попала немецкая газета с речью Гитлера. Он говорил о том, что Красной Армии больше не существует, что только отдельные войсковые группы бродят по заснеженным равнинам России в поисках пищи, что сейчас с немцами воюет «генерал мороз», но провидение благосклонно к немецкому народу, и в частности к нему, Гитлеру. Весной он начнет новое невиданное наступление, и тогда все закончится очень быстро. Пока нужно постоять, подготовиться…
Он призывал немцев сдавать больше теплой одежды в фонд «зимней помощи» и помнить о доблестных солдатах, выполняющих великую миссию…
Вдруг раздался голос Чумакова. И не столько неожиданность, сколько веселые нотки, так долго не слышанные веселые нотки в его голосе поразили всех:
— А дело ведь не так плохо, ребята! Они остановились. Им не удалось взять ни Москву, ни Ленинград. Собирают теплые вещи… Провидение, конечно, штука толковая, если уметь с ним обращаться, но почему-то оно не помогло взять Москву. Верно? Так что — выше головы!
— Да бросьте вы утешать. Надо смотреть на вещи реально. Нам не дожить до победы, — мрачно проговорил Сахотин.
— Вы не забудьте отдать ваш хлеб, когда соберетесь на Риксбургское кладбище. Отдайте тем, кто хочет еще посмотреть, как Гитлер будет сидеть в железной клетке, — с издевкой сказал Линьков.
— Нет, товарищи, на самом деле это очень показательно, — продолжал Чумаков. — Пожалуй, это первое сообщение, из которого видно, что не все так хорошо, как они до сих пор старались представить. Думаете, они из-за одного мороза остановились? Конечно нет.
Скоро слова Чумакова подтвердились. В лагере сменили гарнизон. Надутых, крикливых солдат, которые старались при всяком удобном случае толкнуть или ударить, которые еще никогда не были на фронте и о войне знали только по газетам, отправили на передовые. Их провожали торжественно. Моряки видели из окон, как солдат построили и комендант произнес речь. Кричали «хайль», вытягивали руки. Всем роздали мешочки с подарками, построили и под песню «Хорст-Веесель»[34] вывели из замка.
Новая охрана состояла из фронтовиков, которые по разным причинам не могли возвратиться снова на позиции. Многие недавно выписались из госпиталя калеками. На интернированных они смотрели без всякой злобы, даже с некоторым сочувствием. Изредка, когда поблизости не было унтеров, они совали морякам то кусок черствого хлеба, то сигарету или щепотку табаку. У большинства лица были усталые, с безразличными глазами. Руки для приветствия они поднимали неохотно, что-то бурчали себе под нос.
Как-то ночью Микешин, возвращаясь из уборной, разговорился с солдатом, охранявшим правый коридор. Лагерь спал. Солдат сам остановил Игоря и дал ему сигарету… Микешин сделал затяжку, поблагодарил и осторожно спросил:
— Были на фронте?
Солдат кивнул головой.
— В России?
— Да, в России, под Москвой.
— Ну как там? — вырвалось у Микешина.
Солдат махнул рукой и со злобой сказал:
— Плохо. Будь оно все проклято. Тысячи обмороженных и убитых. Вот и я…
Он приподнял ногу, как будто бы Игорь сквозь сапог мог увидеть, в каком состоянии у него нога.
— Огромная страна. Мы завязнем там, как когда-то Наполеон. Надо быть идиотом, — солдат боязливо оглянулся, — чтобы влезть в такую кашу.
— А газеты пишут, что все хорошо.
— Не верьте. Я католик и знаю, что нас ждет возмездие. Мы начали разрушать все страны. За это и получили.
— Но ведь не все так думают? Иначе не было бы этой войны.
— Конечно, эсэсовцы так не думают. У них все: и девочки, и вино, и деньги, и теплая одежда. Но не путайте настоящих немцев с этими выродками. Вспомните об этом, когда нам придется рассчитываться…
Хлопнула дверь. Солдат вскинул автомат, повернулся к Микешину спиной и затопал по коридору…
На следующий день в камере не было человека, который бы не знал об этом разговоре. Он передавался из уст в уста, все больше обрастая подробностями.
Вывод моряки сделали правильный: значит, действительно у Гитлера не все так блестяще, как он хочет представить в своих речах.
Риксбург замерзал. Все холоднее становилось в комнатах, все меньше давали тепла печки, коченели тела моряков… Метели и снегопады не прекращались. С нетерпением ждали вечернего «апеля»: только бы скорее броситься на койку и уснуть, если позволит голод.
В эти тяжелые дни Игорь как-то уж очень сильно затосковал по пароходам. Он вспоминал «Гдов», «Колу», «Унжу», «Тифлис», людей, с которыми плавал. Мучительно хотелось снова очутиться в море, увидеть далекую полосу горизонта, ощутить бескрайний простор, взять в руки секстан… Как это было невыразимо хорошо — вдыхать предрассветный воздух, разыскивать в ночной черноте слабые вспышки маяков, чувствовать качающуюся под ногами палубу, слышать негромкий голос Дрозда…
Дрозд… Разве можно забыть их дружеские беседы в капитанской каюте, за крепким кофе и хорошими папиросами, когда не хотелось идти на берег… Тихо на палубе… Грузчики ушли и начнут работать только утром. Негромко жужжит электрический вентилятор. От трубки капитана поднимается синеватый прозрачный дымок. Дрозд в своем неизменном свитере сидит в кресле и хрипловатым голосом говорит о литературе, о революционной борьбе, о своих встречах с интересными людьми…
Игорь вспоминал, как возвращался домой из рейса веселый, загорелый, влюбленный. В чемодане лежали маленькие заморские подарки для Жени, Юрки и мамы.
Он любил заставать Женю врасплох и никогда не давал радиограмм о приходе судна. Открывал входную дверь своим ключом, на цыпочках входил в комнату… поднимал жену на руки и целовал глаза, губы, шею. Он чувствовал ее крепкое тело, запах ее кожи, смешанный с легким запахом духов, и терял голову. Женя отбивалась, целовала его и, когда он хотел освободиться, — не пускала. Рядом прыгал Юрка, с голыми ножками, в синих трусиках на лямках, обвешанный деревянными саблями и кинжалами, в бумажной «буденовке» — «маленький Чапаев» — и нетерпеливо-радостно кричал:
— Ну папа, ну же! Покажи мне трактор. Ты же обещал мне его привезти! Привез?
Игорь садился на корточки, хватал сынишку, бодал, щекотал, целовал в нос и щеки. «Чапаев» сердито вырывался и требовал немедленно трактор.
Перед глазами вставал Карташев. Микешин живо представлял себе высокого, сильного старпома сидящим на палубе «Колы» в плетеном кресле с папиросой в зубах. Льется теплый свет из иллюминаторов кают-компании, бросая три ровные полосы на белый брезент люка; Микешин полулежит в шезлонге напротив Карташева и внимательно его слушает.
34
Фашистский гимн.