«…Вы думаете, что удастся прожить спокойно, без бурь, без борьбы? Пройти жизнь в «штилевой» полосе, так сказать? Не надейтесь. Воспитывайте в себе волю, пока не поздно, — говорит старпом, попыхивая папиросой. Огонек то разгорается, то затухает. — Кто знает, что случится с нами в жизни? Может быть, в какой-то момент она потребует от нас напряжения всех сил. Вот тогда мы должны показать себя настоящими людьми. Мужественными, благородными, сильными».
Игорь любил эти философские вечера, запоминал советы старпома и старался им следовать. Вот и наступил этот момент, когда проверяется человек…
…Так тянулись часы, пока он не засыпал, чтобы проснуться от команды Вюртцеля «ауфштейн!».
Накануне Нового года умер механик Варламов. Похоронная бригада, возвратясь с погребения, принесла в лагерь несколько маленьких пушистых елочек. В одиннадцатой камере елку поставили на средний стол. Орехов из старой консервной банки искусно сделал блестящие спиральки, которые заменили игрушки. У кого-то нашлась вата. Обсыпали елку «снегом». Пятиконечную звезду, вырезанную из картона, обернули сигаретным станиолем и водрузили на верхушку.
По случаю праздника лагерное начальство разрешило отложить «апель» на два часа. «Шалфей» и ужин приурочили к моменту наступления Нового года.
У всех было какое-то задумчивое настроение. К вечеру сбросили французскую робу, переоделись в свои костюмы, надели галстуки и воротнички. У некоторых заблестели нашивки с красными пятнышками вымпелов над ними.
Ровно без пяти минут двенадцать по московскому времени сели за столы.
Чумакова попросили произнести тост. Он встал и поднял кружку с «шалфеем»:
— К сожалению, товарищи, нам нечего выпить по-настоящему. Ну что ж, не в этом дело. Поднимем бокалы за то, чтобы наша Родина победила немцев, а мы дожили бы до этой победы. За победу!
Никогда, наверное, ни в один тост не вкладывали сидевшие за столом столько чувства…
Посмотрев на часы, Юрий Линьков пробил ложкой по кувшину двенадцать ударов. Начали чокаться. Никто не шутил.
Линьков приготовил замечательный сюрприз. С помощью каких-то хитрых обменных операций ему удалось достать у солдат пачку сигарет. Теперь он благородно роздал сигареты товарищам. Закурили.
— Как хорошо помню я этот момент. Тикают часы в репродукторе. Иногда слышится гудок автомашины; это запоздалые гости торопятся. Бьют куранты, и диктор поздравляет: «С Новым годом…» — мечтательно проговорил Горностаев.
Словно туча набежала на ясный день: посветлели, а потом помрачнели лада моряков.
Воцарилось молчание…
— А вот я помню одну необычную встречу Нового года, — начал Микешин, чтобы разрядить атмосферу. — Хотите расскажу?
— Давай рассказывай, — послышалось со всех сторон.
В лагере любили интересные истории, — они отвлекали от действительности.
— Это было в канун тысяча девятьсот тридцать восьмого года. «Унжа», на которой я плавал старпомом, подходила к Хонингсвоогу. Все, наверное, хорошо знают этот норвежский портишко; к нему без лоцмана не подойдешь. Погода стояла тихая. Шел снежок. Темнота кругом. Только впереди мигал маячный огонь. До поселка осталось не больше двух миль. В рубке — Михаил Иванович Галышев, рулевой и я.
Вдруг из машинного отделения — свисток. Капитан подходит к трубке. Слушает. Потом говорит: «Делайте быстрее. Камни рядом». Заткнул свисток в трубку, закурил и, как ни в чем не бывало, облокотился на телеграф. Это было его любимое место. Я понял: что-то случилось. И правда, слышу, машина не работает.
Спрашиваю Галышева: «В чем дело?» — «Да вот… С машиной не в порядке. Не может работать ни вперед, ни назад». — «Надолго?» — «Обещали минут через тридцать исправить».
Через тридцать минут! Я вышел на крыло. Берег близко; камни, скалы кругом. А тут, как назло, ветерок потянул. Вижу, «Унжа» медленно дрейфует к берегу. Я сказал об этом капитану.
Галышев посмотрел на меня и промолчал.
Так, в молчании, прошло минут двадцать. Я начал нервничать. «Михаил Иванович, — говорю, — разрешите свистнуть в машину, узнать, как дела?» — «Не надо».
Опять замолчали. Прошло еще минут двадцать. Галышев стоит себе, курит. Я мечусь из рубки на мостик и обратно. До камней остается не больше двадцати пяти — тридцати метров. Сейчас ветер нанесет нас на скалы, «Унжа» получит пробоину, а глубины в этих местах сумасшедшие… Я на часы взглянул: без трех минут двенадцать. Новый год. Неожиданно из-за мыска вырвался сноп разноцветных огней, поднялся в небо, рассыпался звездами: это в Хонингсвооге веселились жители, Новый год встречали. А нас несет на камни! Катастрофа! И вдруг Галышев повернулся ко мне и совсем обычным голосом поздравил: «С Новым годом, Игорь Петрович!»
И такое самообладание было у этого человека, такое спокойствие, уверенность в себе, что мне самому, против всякого здравого смысла, стало спокойно и даже весело. Скалы уже были в десяти метрах. В этот момент раздался свисток. Я слушаю. Из машины говорят: «Можете работать, но только вперед».
Ну, в общем отошли от камней благополучно…
На следующий день посмотрел я на Галышева: виски у него побелели. Недешево обошелся ему этот Новый год. Но почему же он не свистнул в машину, не подогнал, не накричал на механиков? Ведь дело касалось жизни судна! Я спросил его об этом. Галышев как-то застенчиво улыбнулся: «А что бы изменилось, Игорь Петрович? Я знал, что внизу прилагают все силы, чтобы скорее пустить машину. Быстрее сделать они не могли. Никогда не надо нервничать, дергать людей в такие моменты. Это не ускорит дела, а может только повредить. И я ждал…»
Удивительная, редкая выдержка! Позже, когда мне самому приходилось попадать в трудные положения, я всегда вспоминал Галышева и эту встречу Нового года. Старался не дать своим нервам одержать победу над самообладанием.
— Это замечательный капитан. Я Галышева хорошо знаю, — сказал Горностаев. — Тебе, Игорь Петрович, повезло плавать с ним.
— Да, повезло.
За столами зашумели. Начали вспоминать разные случаи из морской жизни…
Как нужны были эти воспоминания здесь, в лагере! Они поддерживали людей, напоминали о том времени, когда моряки проявляли мужество, находчивость, смелость. Расправлялись плечи, голоса звучали громче, сильнее становилась надежда.
Микешину захотелось написать несколько строк Жене. Он вытащил записную книжку в коричневом гранитолевом переплете, отошел в угол и начал писать мелкими буквами, экономя место:
«…Я не знаю, удастся ли тебе прочесть эти строчки. Может быть, если меня не будет в живых, кто-нибудь из товарищей привезет тебе эту книжку. А если увидимся, то почитаем ее вместе, и я расскажу тебе, о чем думал в долгие голодные ночи…
Сейчас наступил 1942 год. Мы сидим вокруг маленькой елки, одетые в свои старые костюмы, побритые и торжественные. Мы голодны, но мы живы. И пока бьется сердце, все наши помыслы о вас, о Ленинграде, о Родине… Новый год! Я целую твои глаза много, много, бессчетное количество раз. Я желаю тебе счастья. Всегда…
Грустно думать о смерти в Новый год. Но что ж поделаешь! Она рядом. Мы привыкли к мысли о ней. И все же не хочется умирать. Много миль еще надо бы пройти… посмотреть на море, подняться на мостик, услышать тифон теплохода… Если бы ты знала, как мне не хватает судна! Я согласен на любое: маленькое, некрасивое, дряхлое — только бы вступить на палубу… Береги Юрку. Пусть он никогда не узнает войны, не узнает вражеских рук. Понимаете ли вы там, какая ужасная судьба постигла нас? Мы даже не имеем возможности умереть с честью, сказать: «Я сделал всё» — и выпустить последнюю пулю из обоймы. Вы там все вместе, со всем народом, а на миру и смерть красна. Правильная пословица. Это мы теперь хорошо почувствовали. Кто-то из товарищей назвал нас «заживо погребенные». Ведь верно? На вершине горы замок, скрытый со всех сторон лесом. Никакого общения с внешним миром. Никто не знает, где мы, живы ли и что с нами сделают. Все что угодно, только не такой удел. Я ненавижу войну, ненавижу гитлеровцев. Их нужно уничтожить. Уничтожить навсегда, чтобы не возвращались на землю! Вот и все.