Гайнц всех моряков, независимо от возраста и ранга, звал «унтерменшами».

Курсак молчал. Молчал и Дробыш.

— Ну? — повысил голос унтер.

Дробыш хмуро кивнул на Курсака:

— Он хотел взять мой суп, господин Гайнц.

Гайнц расставил ноги, заложил руку за борт френча и уставился на Курсака. Это была его любимая поза. Несколько секунд Гайнц набирал сил, потом обрушился на Ивана Федоровича со страшными ругательствами:

— Немецкий солдат воюет, а он хочет обжираться, сакраменто! Получи вместо супа! — И Гайнц хотел ударить механика в лицо, но тому удалось увернуться.

Гайнц рассвирепел:

— Стоять смирно!.. На десять дней чистить уборные и возить бочку! — заключил он.

Это считалось страшным наказанием: в лагере не было бани. Гайнцу все равно, кто виноват: Курсак или Дробыш. Просто возникла причина поиздеваться над одним из «унтерменшей». Завтра Гайнц посмотрит, как этот будет зажимать нос. Курсак ему еще не попадался, а Дробыш попадется в следующий раз.

Этот случай стал известен всему лагерю. Отношение к Дробышу еще ухудшилось, но он ни на что не обращал внимания: Георгий Георгиевич не хотел умирать. Какой толк в том, что он подохнем здесь, в лагере? После войны он будет нужен как опытный капитан. Вот тогда он действительно принесет пользу. Надо выжить, а там будет видно.

Рассуждения товарищей он прекрасно понимает: каждый хотел бы получать добавочную порцию, да не может. «Маннергейм» относился к нему, Дробышу, хорошо, потому что он корректен, вежлив, говорит по-английски. Видит, что он культурный человек. Вот и все.

Как-то «Маннергейм» принес Дробышу несколько книг на русском языке. Все они были выпущены берлинским белоэмигрантским издательством. Капитан читал их один. Он не предлагал книг товарищам, и никто их у него не просил. Чумаков по-дружески посоветовал Дробышу:

— Не следовало брать эти книги и нести их в лагерь, Георгий Георгиевич. Немецкой пропаганды и без того достаточно.

— Боитесь разложиться? — засмеялся Дробыш. — Нет, меня никакая книга не разложит.

— И все же не следовало нести их в лагерь.

— Оставьте! Вы не хотите их читать — и не читайте.

Чумаков пристально, как будто видел его впервые, посмотрел на Дробыша:

— Кажется, мы начинаем говорить на разных языках. Вы по-немецки, а я по-русски.

— К сожалению, я не знаю немецкого языка, — зло проговорил капитан и отошел от Чумакова.

9

Герман Сахотин быстро обжился в лагере. При каждой встрече с Вюртцелем Сахотин клянчил у него сигареты. Он шел за унтером, повторяя одну и ту же фразу:

— Гер Вюртцель, дайте мне одну сигарету. Пожалуйста. Очень прошу.

Когда Вюртцелю это надоедало, он презрительно бросал Сахотину окурок. Иногда унтер ругался и ничего не давал. Но Сахотина это не смущало: на следующий день он возобновлял свои просьбы. Все думали, что Герман так страдает без табака, что готов терпеть любые унижения, лишь бы сделать затяжку. Но скоро выяснилось, что дело обстоит иначе.

Сахотин выпросил у Вюртцеля и выменял у солдат два десятка сигарет. Затем он разрезал каждую на три части и начал торговлю. Каждая треть сигареты — треть пайки хлеба. Хочешь — бери, хочешь — нет. Курильщики проклинали Сахотина и отдавали ему хлеб.

Бюро решило положить конец этой спекуляции. Поговорить с Сахотиным поручили Микешину, — они старые знакомые, может быть, Сахотин послушает Игоря.

— Вряд ли. Мы с ним не большие приятели, — усмехнулся Микешин, но согласился.

Во время прогулки он подошел к Сахотину. Они жили в разных комнатах и из-за старой, еще со времен мореходного училища, неприязни редко разговаривали друг с другом.

— А, Микешин, здорово, — вяло приветствовал Сахотин Игоря. — Ну как жизнь?

— Живем пока, — неопределенно ответил Микешин. — Как торговля процветает?

— Ты что имеешь в виду?

— Обмен сигарет на хлеб.

Сахотин насмешливо посмотрел на Микешина:

— А тебе какое дело? Что, покурить захотелось?

— Вот что, Сахотин, — сказал, останавливаясь, Игорь. — Ты прекрати это дела. Выменивать у людей хлеб, когда они почти умирают, подло. Неужели не понимаешь?

— Слушай, брось ты эти свои вечные морали и наставления. Хватит! Надоело! — скорчил скучную гримасу Сахотин. — Здесь один закон. Закон самосохранения. Я никому не навязываю своих сигарет. Сами просят, чуть ли не в очереди стоят. И не лезь не в свое дело.

— Морду будем бить. Будем бить до тех пор, пока не поймешь, — угрожающе проговорил Микешин.

— Ого! Не ты ли?

— Все будем бить. По твоему закону самосохранения.

— Все еще продолжаете жить старыми понятиями? Не видите, что делается кругом. Прячете голову под крыло, как страусы. Неужели тебе не ясно, что война нами проиграна? Все летит вверх тормашками! — зашептал Сахотин, с ненавистью глядя на Игоря.

— Война? Нет! Война не будет проиграна! И мы-то ведь остались прежними, со своими принципами и своим воспитанием. Что ж, выходит, мы должны превратиться в скотов и мерзавцев? Короче говоря, прекрати выманивать хлеб, иначе завтра начнем тебя бить.

— Найдем на вас управу, — буркнул Сахотин, но понял, что угроза не напрасная. Надо менять тактику. Он сумеет обмануть этих дураков: будет продавать сигареты тайно. — Ладно, Микешин. Не надо ссориться. Все же мы с тобою соученики. Пожалуй, ты прав. У меня это немного нехорошо получилось. С точки зрения этики, конечно. Я не придавал этому значения…

Микешин ничего не сказал. Вечером Чумаков спросил его:

— Ну как, Игорь, говорил?.. Ага. Только лжет ведь он, — убежденно добавил Чумаков. — Ну, посмотрим.

Константин Илларионович оказался прав: на следующий день Саша Осьминкин из седьмой комнаты обедал без хлеба. Это сразу стало известно. Он признался, что обменял хлеб на сигареты, но у кого именно — сообщить отказался. Да это и не было нужно.

Утром Сахотин обнаружил, что его шкаф взломан. Все оказалось целым, за исключением банки с нарезанными сигаретами. Сахотин рвал и метал. Подозревал всех. Жаловался Вюртцелю.

Унтер разыгрывал возмущение, качал головой и понимающе подмигивал. Но казалось, он даже рад тому, что Сахотина обокрали. Все же Вюртцель устроил обыск в седьмой комнате, ругался, кричал. Ничего не нашел. Сахотину дали новый шкаф; он переложил туда свои вещи и повесил замок.

— Ну ладно, сволочи! Я вам припомню эти сигареты, — прошептал он, дернув несколько раз за замок: надежен ли?

После того как погасили свет, во всех комнатах «закурили трубки мира».

Сахотин лежал молча.

— Хочешь затяжечку, Герман Иванович? — насмешливо спросил старший седьмой комнаты. — Вюртцель сегодня дал, за хорошее подметание двора.

Сахотин притворился спящим: придраться было не к чему.

10

Близился 1942 год. Ревели бураны. За решетками окон метались снежные вихри. Качалось и стонало «доброе дерево», все еще держа на своих ветвях побелевшие листья. Каждое утро с подоконников убирали горки снега, проникавшего через щели. Пятна сырости на стенах покрывались серебристым инеем. Старый Риксбург промерзал насквозь.

Сообщение с городом почти прекратилось. С трудом выходили солдаты за ворота, чтобы принести в комендатуру почту. Уголь кончался, и неизвестно, как его можно было подвезти. Каждый день моряков выгоняли расчищать дорогу и ставить вехи, но на следующий день опять начинался буран и работу нужно было делать снова. А интернированные настолько ослабели, что с трудом держали лопаты в руках. Они падали в снег, обессиленные и равнодушные ко всему. Замерзшие в своих легких шинелях и потому обозленные, солдаты ругались, били упавших, пытаясь поднять их.

Колер давно уменьшил порцию угля: в камерах стояла стужа. Моряки заворачивались в тоненькие одеяла и садились вокруг полуостывшей печки. Давно уже не было слышно шуток, редкостью стала улыбка. Все сделалось безразличным, кроме тепла и хлеба. Исчезала надежда…

Начались смерти. Умер кочегар Нестеров, за ним пошли другие: Шиманский, Песков, Ковригин…