Остафий взмахнул белой, холеной рукой и сказал лениво:
– На базар пришли груши-дули продавать? Сей минут выйдет на крыльцо, на мирских пленников поглядеть, дочь посадника. Невместно ей ваши непотребства слушать. Нишкните!
Потом, открыв дверь в хоромы, он сказал, улыбаясь томно:
– Жалуйте, Анфиса Ждановна!
На крыльцо, стыдливо потупившись, вышла стройная девушка.
Она не сразу подняла голову, и видны были только ее светлые волосы, убранные под сетку из пряденого золота.' А когда подняла лицо, Виктор удивился. При белокурых волосах брови у нее были, как в песне поется, что черный соболь, а глаза серые, искренние, добрые и глубокие, дна не видать. Но мало что-то радости в этих глазах, а была в них затаенная скорбь и надломленность. Маленький, тугой ее рот, казалось, не смог бы улыбнуться, столько в нем было грусти. Сарафан из красного китайского шелка с белыми цветами магнолии делал ее, тоненькую, нежную, чистую, похожей на цветок среди уродливых, угрюмых, обгорелых пней, среди грязных лохмотьев и неприкрытой нищеты, столпившейся на посадничьем дворе.
Косаговский смотрел на нее неотрывно и ошеломленно.
Пылающее солнце вспыхнуло у него в душе, и он закрыл глаза, ослепленный этим внутренним светом. Очнулся, услышав восхищенный шепот Птухи.
– Боже ж мой! Откуда такая взялась? Хоть двести лет живи, вторую такую не встретишь!
А посадские перешептывались радостно, благодарно, умиленно:
– Лебедь белая… Лебедь прохладная… Анфиса наша…
– Не девица, а чистое ликование…
Стрелецкий голова что-то говорил Анфисе, указывая на мирских, и она смотрела на них, прижав ладони к груди, округлив по-детски изумленно глаза. Взгляд ее остановился на Викторе, и теперь она смотрела только на него, а в глазах ее разгоралось тайное сияние. Она вдруг быстро закрылась рукавом сарафана и, спорхнув с крыльца, побежала к саду, где скрипели качели и слышались девичьи голоса и смех.
И Виктор смотрел ей вслед, пока алый сарафан не скрылся за садовым тыном.
Смотрел вслед алому сарафану влюбленно и самонадеянно и Остафий Сабур с высокого крыльца.
Смотрел и третий, спрятавшийся в толпе посадских.
Этого третьего заметил только поп Савва и крикнул, глумливо захохотав:
– Истомка-то, внучок мой, ишь как на посадникову дщерь смотрит. Как кот на дразнилку! Видит кот молоко, да у кота рыло коротко!
Виктор обернулся, но увидел только мальчишески узкую спину, белую рубаху и длинные льняные, курчавившиеся на концах волосы человека, поспешно уходившего с посадничьего двора.
Глава 3
СУДНОЕ ДЕЛО
А у судного дела сидели судьи добрые рыбы-господа: Осётр, большой боярин и воевода, Белуга и Белая рыбица, а дьяк был Сом с большим усом, а печать клал Рак своей задней клешней.
А ответчиком был Ерш маломочный, сын Щетинников.
1
– Людие! Грядет государь-посадник ново-китежский, отец и благодетель наш Ждан Густомысл! – снова закричал с крыльца стрелецкий голова.
Дверь хорбм распахнулась настежь. Послышалось натужливое сипенье, тяжелые охи и ругань вполголоса, Кто-то с трудом протискивался в дверь. А люди на дворе, услышав сипенье и ругань, разом перегнулись в поясе, закланялись, касаясь пальцами земли.
Посадник вылез наконец на крыльцо, тяжело отдуваясь. Был он неимоверно толст, пузат и мордат. На пузе подносом лежала широкая смолевая борода. Из ее зарослей, как мухомор из мха, торчал толстый красный нос. Под низким и узеньким лбом по-рачьи выпучились глаза.
– Ух ты! – сказал с веселым удивлением Птуха, глядя на посадника. – Все на свете видел, а такого не видел. Троллейбус! Где зад, где перед, – не разберешь.
А капитан пристально разглядывал одежду посадника, не роскошную соболью, крытую тяжелой церковной парчой шубу, и не горлатную его шапку пнём, высотой в аршин, а новенькие, огромного размера галоши, напяленные на слоновьи ноги Густомысла поверх толстых шерстяных носков, и на солдатскую нательную рубаху с японским госпитальным штемпелем на ней. Густомысл заметно гордился галошами, выставляя их напоказ, и рубахой, то и дело распахивая шубу и выпячивая пузо, чтобы все видели жирные красные иероглифы на ней.
Посадник добрел до скамьи, стоявшей под могучей лиственницей, и уселся, пыхтя и отдуваясь, прочно уперев руки в расставленные ноги. Дряхлый старик, судя по связке ключей на поясе – ключник, сложил к его ногам охапку тонких кленовых досок. Затем подошли и встали по обе стороны посадника два парня из дворщины. Они держали на вытянутых руках два лубяных подноса. На одном лежал бинокль, на другом стоял дешевый жестяной будильник. Капитан, Косаговский и мичман понимающе переглянулись: бинокль был полевой японский, а будильник – советский, какими завалены магазины сельпо.
Посадник засучил рукава, будто собрался драться на кулачки, охолил ладонью бороду и, взяв с подноса бинокль, начал рассматривать посадских.
– Он что, ненормальный? – пожал плечами и развел руки Птуха. – Люди в трех шагах стоят, а он на них в бинокль пялится.
– Невместно владыке посаднику простым зраком на смердов глядеть, очи свои поганить, – сердито шепнул ему поп Савва.
Густомысл опустил бинокль, рыгнул, перекрестил рот и сказал:
– Начнем со Христом. Кто у нас сёдни? Из толпы вылетел Савва, упал на колени перед посадником и припал головой к земле. Волосы его, заплетенные в косичку, задрались собачьим хвостиком. По толпе прошел смешок.
– Вселюбезнейшему и паче живота телесного дражайшему владыке до матери сырой земли поклон! – затараторил молитвенно поп. – О твоем здравии слышать желаю, цвете прекрасный, пресветлое наше солнышко!
– Напился собачий сын и на богородицу плюнул. Дран за то кнутом, – сказал Остафий, сидевший на перилах крыльца. Он то и дело поглядывал на сад, где скрипели качели.
– То ли ты поп и летописатель наш ново-китежскии, то ли затычка кабацкая? Отыдь, пес смердящий! – пнул посадник попа галошей. – Я подумаю, какое на тебя наказание положить.
Савва на коленях попятился в толпу. Посадник снова поднес бинокль к глазам, повел им по двору, и, когда опустил, рачьи глаза его повеселели. Он увидел «подношения».
– Жирен, ох жирен кабан! Окорока добрые будут! Ты, косолапый, кабана приволок? – посмотрел посадник на Пуда Волкореза.
Тот молча поклонился, касаясь пальцами земли.
– На кабане думаешь отъехать? Я вот зачем тебя позвал. Ты староста лесомык, ты и слушай мое слово и узелок себе на бороде завяжи. Довольно вам в лесу прохлаждаться. Идите на Ободранный Ложок белое железо копать. На кой мне ваша мягкая рухлядь!
– И такая рухлядь не нужна? – Волкорез выдернул из-за пазухи шкурку и смял ее в горсти. – Мягонькая, в горсть зажмешь – и не видно. Осенний, по снегу еще не катался. Для тебя берёг. Глянь, темный да глянцевитый! А мерный какой! Вот зверина! Медведь, а не соболь, – соблазнял посадника охотник.
Посадник заколебался:
– Эту давай. На шапку мне пойдет. Волкорез положил шкурку к ногам посадника и облегченно вздохнул.
– Тебя ослобождаю от белого железа, а лесомык своих завтра гони на Ободранный Ложок.
– Господине, пожди мало, – с мольбой протянул Волкорез руки к посаднику. – Заслужим тебе, владыка!
– Я вас, дармоядцев, живо окорочу! Суровец всех вас на голову короче сделает! – заревел посадник, пуча глаза.
Волкорез опустил голову, ответил покорно:
– Твой топор, моя голова, господине.
– Медведей валишь, а здесь как заяц дрожишь! – упрекнул охотника Будимир, когда тот смешался с толпой.
– На всякого зверя своя сноровка есть, – поиграл густыми бровями Волкорез. – И к медведю не суйся, когда он лапами грабастает. Береги рогатину и жди!
Будимир понимающе усмехнулся.
Посадник снова поднял к глазам бинокль и крикнул сердито: