Динка и правда была гением. Гением, в тринадцать сумевшим понять и передать всё то, что за век до неё написал гений куда больше и мудрее.
Ева закрыла проигрыватель, когда отгремели завершающие рубленые аккорды первой части. Решила, что с Герберта пока и этого хватит. И пару секунд сидела, не решаясь повернуться.
Когда она всё-таки повернулась, некромант сидел так же и там же, где Ева видела его в последний раз. Опустив книзу блеклые пушистые ресницы.
С лицом таким же спокойным и отрешённым, какое она видела у него во время Мёртвой Молитвы.
— Я хочу вернуться туда, где это было написано. О чём оно было написано, — отложив планшет в сторону, тихо сказала Ева. — Потому что люблю тот мир. Мир, который намного больше, чем люди могут представить, и намного чудеснее. Просто мы привыкли смотреть на него сквозь маленькую рамочку, делая серым. И… даже если я не стану знаменитым музыкантом, не буду солировать, не смогу собирать полные залы… я смогу быть частью этого. Мне этого хватит.
Она сказала это потому, что в этот миг вдруг сама отчётливо это поняла. Зачем всё же занимается музыкой. Почему никогда её не бросит. Потому что делает это не ради славы, не ради денег, не потому, что этого хотят родители.
Потому что просто любит то, что делает.
— Понимаешь теперь?
Он не ответил. Лишь, резко открыв глаза, так же резко встал.
Чтобы, не сказав ни слова, уйти.
Ева долго сидела, глядя ему вслед. Опустошённая так, словно только что она отдала кому-то нечто невероятно дорогое, а это на её глазах кинули наземь и уничтожили, с наслаждением потоптавшись по осколкам грязными сапогами.
Дура ты всё-таки, Ева. Мелкая, мечтательная, наивная дурочка. Ждала, что музыка достучится до него лучше тебя, что звуки растопят замороженное сердце ледяного принца; но то, что так много значит для тебя, легко оставит равнодушным другого. К тому же Рахманинов с его сложными гармониями и плотным симфоническим массивом — не лучший образец для первого знакомства с иномирными композиторами. Вот если бы ты начала, положим, с Моцарта…
Когда дверь в комнату без стука распахнулась, она уже успела включить на планшете следующую серию анимешных приключений обычного (как водится) японского школьника, застрявшего в виртуальной реальности. Надеясь развеять тоску.
Зрелище Герберта, заносящего внутрь знакомый футляр — несшего его перед собой, с трогательной неуклюжестью обхватив обеими руками — привело её в абсолютную растерянность.
— Держи, — сухо произнёс некромант, бережно опустив виолончельную обитель на кровать. — Надеюсь, я всё сделал правильно.
Поставив на паузу, Ева неверяще посмотрела на футляр. Затем — на того, кто его принёс, застывшего подле кровати со своим обычным скучающим видом.
Снова на футляр.
Некромант не шелохнулся, когда она потянулась к застёжкам молнии, скрупулёзно соединённым в центре. И следил за ней таким взглядом, что, поднимая крышку, Ева ожидала чего угодно: пустоты, груды обломков, кучки пепла…
Внутри, мерцая струнами, улыбаясь эфой, поблескивая лаком, обливавшим гриф и деку, хранившие в себе две сотни лет созидания музыки, лежал целёхонький Дерозе.
ГЛАВА 18
Con amore
Con amore — c любовью (муз.)
Тим заглянул в Золотую гостиную, когда Кейлус сидел за клаустуром; манжеты рубашки подметали чёрно-белые клавиши инструмента, пока мужчина сосредоточенно исчеркивал нотными строчками листы, лежавшие на крышке.
Увлечение Кейлуса Тибеля композицией при дворе считали блажью. Страсть к музыке в своё время погнала его аж на другой континент, в далёкий Лигитрин: в Керфи обучение музыке ограничивалось частными преподавателями и школами, тогда как Кейлус мечтал стать настоящим музыкантом. Однако в итоге в консерватории провёл всего год — вместо пяти, и обучение так и не закончил, вернувшись домой. Причины остались туманными, но шептались, что его отец счёл увлечение музыкой недостойным своего наследника. И, главное, не слишком мужественным.
Учитывая некоторые наклонности Кейлуса, при дворе хорошо известные, недовольство покойного лиэра Тибеля можно было понять.
Композитором Кейлус считался весьма посредственным. Иных его сочинения и вовсе заставляли морщиться. Где благозвучие, привычная стройность формы, стройные, чистые и ясные гармонии? Откуда эта любовь к диссонансам, режущим уши, к мелодиям, в которых отсутствует простота и естественность? Изломанные ритмы, гнетуще мрачные настроения, сквозящие в каждом звуке, неясность композиции, издевательская патология гармонизации… Музыкальная натура Кейлуса Тибеля в приличном обществе единодушно считалась столь же неуравновешенной, больной и извращённой, сколь человеческая; а его сочинениям по всеобщему признанию больше пристало бы звучать в преисподней, чем на балах и уютных светских вечерах.
Тим же считал всё это «приличное» общество просто сборищем тупых, желчных и ограниченных ханжей.
Увидев, что Кейлус сочиняет, он хотел уйти. Не любил прерывать его во время работы: сбить творческий настрой легко (да тем более вестями, о которых он собирался сообщить), а вот вернуть куда сложнее. Но его уже заметили.
— Да, Тим? — выпрямившись и отложив перо, хмуро спросил Кейлус.
Конечно же, он знал: нарушить его уединение в Золотой гостиной, где чаще всего он уединялся именно для сочинения, секретарь мог лишь по очень срочному и неотложному делу. И одного взгляда на лицо Тима хватило бы, чтобы понять, что дело это будет нерадостным.
— На табличке сообщение. — Приблизившись, Тим скупым жестом протянул своему господину небольшой, с ладонь, грифельный прямоугольник. — Ты оставил её в кармане куртки.
Такими табличками издавна пользовались для дистанционной связи. И их очень любили люди, воротившие различные грязные делишки. К примеру, как только что узнал Тим, некоторое время назад Кейлус явно связался с «коршунами» господина Дэйлиона, чтобы заказать убийство принца; и ему как раз выдали такую табличку, в то время как вторая, связанная с ней, находилась у Дэйлиона. Одному из них достаточно было нацарапать на ней — чем угодно, хоть чернилами — послание, чтобы оно тут же проявилось на другой. Белыми, точно мелом выведенными письменами.
Именно ими сейчас и была исчеркана чёрная грифельная поверхность.
Тим следил, как Кейлус читает послание. Довольно подробное, изложенное бисеринками мелких букв. Потом — сдержанным, резким жестом — сжимает табличку в кулаке: без единого слова, заставив хрупкий тонкий грифель брызнуть осколками.
Разжав пальцы, уронив останки таблички на пол, Кейлус с брезгливым изяществом отряхнул руку, шевельнув пальцами так, словно стряхивал с них воду. Впрочем, табличку всё равно требовалось уничтожить — дабы никто не смог выйти ни на заказчика, ни на исполнителя, ни на связь между ними.
Оттого их и делали настолько хрупкими.
— Ты ведь прочёл? — не глядя на Тима, спросил он.
— Да.
— Даже «коршунам» оказался не по зубам. Надо же. — Отвернувшись, Кейлус уставился на нотные листы, перебирая пальцами по клавишам. Легко, касаясь их одними ногтями, извлекая лишь стук, похожий на бряцанье костей, но не музыкальные звуки; короткий всплеск его холодного бешенства уступил место усталости. — Странно… Дэйлион говорит, «коршуны» явно были убиты Мёртвой Молитвой. Но мальчишка не смог бы её сотворить, будь он один. Его должен был кто-то прикрывать. Ещё один маг. А разведывательное заклинание показало, что живых рядом с ним нет…
— Маг мог телепортироваться к нему позже, — устало проговорил Тим, удерживаясь от желания высказать всё, что он думает по этому поводу и на что он не имел никакого права. — Одновременно с «коршунами».
— Но у малыша Уэрти точно завёлся друг, о котором мы ничего не знаем. Никто не знает. И что ему понадобилось у истока Лидемаль? — Кейлус посмотрел на окно, у которого стоял клаустур: за ним чёрное небо сыпало снег, наконец добравшийся до столицы, припудривая сад его загородного имения праздничной белизной. — Тим, ты точно никого не видел в его замке?