Как повести себя?..
А вдруг вовсе срежусь? Заклинит спина. Стряслось же похожее с Плюкфельдером в Риме. Объявят: струсил. Как насели на Плюкфельдера! Воробьев даже требовал, чтобы Плюкфельдера не брали на этот чемпионат,– ненадежен: мол, "немец"! Я ходил в "инстанции", доказывал, что это не так… Поверили.
Срежусь – и поражение смоет честь побед. Все потерять – это каких-то десять минут – три неудачных подхода. И всю жизнь – горечь. За месяцы подготовки ни одной обнадеживающей прикидки, ни одного контрольного веса, даже отдаленно близкого к прежним. Упадок. Случалось, зверски уставал, нахлебавшись зла и клеветы. С ненавистью думал о жизни: дыхание – истина и истинно, а все прочее – книги, теории, поиски правды, верность принципам – тлен, бред, химеры!
А может быть, укрыться за болезнь и вообще, в будущем, работать только тогда, когда сильный, когда победа наверняка моя? Не рисковать, разрешать споры только на большой силе, самым сильным…
На разминках я скрывал плохую форму. И молчал, когда хвалили мою силу. Ведь столько рекордов наворотил тогда, за считанные недели лета!
Что такое искусство вести борьбу? Разве поединки лишь для самой большой силы? Разве я не обязан управлять собой, когда ослаблен?.. Искусство борьбы.
Глава 95.
Своеобразно встречал утро Михаил Михайлович. Я за шнур выбирал дюралевые жалюзи. День ослеплял избытком света. Это как счастье, как радость – солнце!
Одни деревья, сжелтев, уже скучнели обнаженностью ветвей, другие тучной зеленью заслоняли дома, и чернь их теней прилежно пасло солнце. И всякий раз Михаил Михайлович изрекал одну и ту же восторженную сентенцию. Для первого раза, прямо надо признать, несколько неожиданную. Поначалу я даже усомнился, не ослышался ли. А после смеялся. Смеялись мы оба: хвала жизни и творению жизни! Итальянцы говорят: смех выдергивает гвозди из гроба. После сентенций Михаила Михайловича оных вообще могло не сыскаться.
Любо нам было вечерами устроиться где-нибудь в кафе. К сожалению, украдкой,– "порядок" запрещал и карал подобные вольности. В этих улочках вблизи от Аухофгассе и Винтальштрассе кафе дешевые и не по-нашему благочинно-трезвые. Выбор всегда падал на столик поукромней. Со всех точек зрения мы вели себя предосудительно. Не мешало побеспокоиться и об укромности. Мера всегда не лишняя.
Я ограничивался кружкой-другой светлого швехатского пива. Михаил Михайлович заказывал коньяк или датское пиво "Карлсберг", жалуясь на сердечную аритмию.
Сплетал истории обычно Михаил Михайлович. Как ни странно – никогда о полетах, хотя носил до начала 40-х годов почетное звание "летчик номер один" и счет орденам имел внушительный. Недаром Международная авиационная федерация наградила Громова за его полеты в 30-х годах медалью Анри де Ляво. Второй медали через тридцать лет будет удостоен Юрий Гагарин. Как-то обмолвился: "Я жив благодаря правилу не доверяться техникам, какими бы те умелыми ни слыли. Сам проверял материальную часть – порядок, для которого не делал отступлений. В противном случае не сидел бы здесь".
Я понял: за любым полетом – продуманность, рассчитанный риск. Удачливость – видимость, за ней только расчет. Расчет от умения и таланта. Но над всем – расчет. Михаил Михайлович рассказывал, с кем сводила судьба. Выписка фамилий из всемирной истории! И век пилотный – десятилетия за штурвалом. Первые самолеты-"этажерки" пилотировал. Жаль, в его воспоминаниях, так куце напечатанных "Новым миром" (1977, № 1, 2, 3), нет и части того, что я слыхивал…
За обрядностями теней и тенями крались сумерки. Не те, глухие, а светлая мгла, рассеянные тени, какая-то ласковость воздуха. Шаги прохожих слышны были за добрые полквартала. Сумерки сглаживали строгость предметов, придавали словам особое звучание.
Глава 96.
Публика устает. До времени я не подозревал об этом, а уж в год своего шестого чемпионата мира был просвещен достаточно. Но тогда, к третьему чемпионату, я еще не успел примелькаться.
В 1964 году положение изменилось. Отчасти поэтому я и не выступил на чемпионате СССР накануне Олимпийских игр в Токио. Чемпионат проводил Киев. Там страсти столкнули бы нас с соперником в поединке без уступок. Следует испытать на себе, испытать, как сходятся страсти сотен тысяч в тебе и в твоем сопернике. Ведь внимание зрителя – не только спортивная арена. Это сотни писем, телефонных звонков, поучения людей на улице, злые телеграммы, которые поднимают ночами. Это и выстеганные штемпелями бандероли с иностранными газетами, журналами (письмами тоже), в которых на тебя совсем нередко лгут или с кем-то стравливают (тогда с Эндерсоном). Это и весьма требовательные, даже агрессивные отношения доброжелателей ("давай дави!.."). Это и постоянный интерес к твоим тренировкам (не секретить же их!), и звонки фоторепортеров, корреспондентов, и различные очерки с прогнозами, которые распаляют болельщика и порой несправедливо хлещут тебя. Это и неудачи с тренировками, наседание соперников (отваливают одни, начинают наседать в надежде победить другие), необходимость уходить от соперников, уплотнять нагрузки, откликаться новой силой. И это обычные болезни, которые ломают графики (начинай все сызнова!),-и "парадная" необходимость присутствия на различных заседаниях (не откажешься, хотя после тренировки колода колодой), и мысли о завтра –днем и ночью, от них не отделаешься: твоя кровь, твой пот, твой труд! Что будет завтра?!
А тогда, в 1964 году, поединок на чемпионате страны грозил потерей права выступать в Токио. Ни я, ни соперник не отдали бы победу без сопротивления на высших, даже непосильных, весах. Я не говорю о возможности травмы. В подобной схватке готов на все. Безусловно, проигравший пережил бы потрясение, которое повлияло бы на способность работать на Олимпийских играх.
Еще я не смел нарушать ритмичность тренировок. Наибольшая сила должна была подоспеть к сентябрю, но не раньше – нельзя долго находиться в лучшей форме, это трудно и опасно для силы. В октябре я должен был окончательно избавиться от последствий силовых нагрузок. Конец сентября – начало октября должны были принести мышечное раскрепощение, обостренную мышечную реакцию и слаженность. К середине октября я по расчетам завладел наивысшей силой и готовностью к борьбе. Допуск: плюс-минус неделя. А чемпионат в Киеве – это выход из нагрузок за пять-шесть недель до встречи. Слишком ответственна проба, дабы пренебречь "восстановлением". И еще недели две в упадке после встречи. Не столько мышцы "переваривают" килограммы соревнований, сколько нервная система. Словом, тренер и я решили не рисковать. Все же инициатива была моей.
Потом опыт чемпионата в Будапеште: зал горой встал за Шемански (и я встал бы горой за маэстро Шемански, будь я зрителем). Такой гвалт встречал, что я не слышал команду судьи. Я показал ему с помоста: давайте жестом, пойму, обойдусь… Это и вовсе взбудоражило зал. Я захлебывался слабостью и необходимостью выворачиваться силой, а этот немолодой атлет творил чудеса. Мужество его умножалось поддержкой зрителей. На меня словно надвигалась стена. Отвечать надо, а как? Себя едва таскаю.
Я страдал из-за перегрузок по своей вине. Я не довольствовался победами. Искал способы целесообразной и действенной тренировки. Поиск предполагал неизвестными все нагрузки. Их следовало пропустить через себя для определения единственно верных. Это, в свою очередь, предполагало перегрузки, и более чем значительные. Когда подобные тренировки наслаиваются годами – не выдерживаешь, поддаешься болезням и слабостям. Можешь пожаловаться и на неудачи, плохую форму, несправедливость спортивной судьбы. Ищешь сочувствия. А напрасно – это тоже не прощают, убедился…