Непримиримостью   жила,  и все еще живет огромная   масса вчера военной, ныне трудовой эмиграции. Она не   знает соблазнов Запада. Она живет почти без всякого воздействия его культуры, почти без языка. Но есть меньшинство, счастливое и культурное, для которого Запад не оказался мачехой. Одни сумели устроиться, удержаться на  буржуазном  уровне жизни. Для других культура Запада  была тихой пристанью после кораблекрушения. В вековом  налаженном строе быта и мысли, в успокоенности закатного классицизма русские скитальцы находят забвение всех  проклятых вопросов. Греясь у чужого, уже догорающего  очага, боятся выглянуть в ненастье и бурю, что бушует по  всем пяти океанам и потрясает все материки. Судорожно  хватаются за все столбы: авось устоят перед бурей. У одних  это консерватизм отчаяния, у других консерватизм беспечности — рента на дожитие. Для тех и других национализм  и капитализм представляются самыми сильными опорами  против социалистического ветра. Ослепленные не видят  страшной разрушительной силы этих мнимых «устоев», из  которых один готовит войну, а другой — социальную революцию. Они  непременно рассердятся и искренне удивятся, услышав из уст не какого-нибудь радикала, а папы Пия XI обвинение их в содействии революции: «Особенно те заслуживают обвинения за свою бездейственность, кто не радеет об устранении или изменении порядка вещей, ожесточающего  массы  и подготовляющего   таким  образом переворот и разрушение общества».   Не  менее слепы, конечно, и те, кто из двух консер-

                                                    Россия, Европа и мы                                                    

==9

вативных устоев— национализм, капитализм — заменяет один демократией, оставляя другой неприкосновенным: демократия не защита против поднявшейся социальной бури.

                И консерватизм, и либерализм суть резкие проявления русского западничества, поддерживаемого отталкиванием от современной России. Они становятся невыносимы, когда в них выражается тоска по комфорту, запоздалое упоение старой ветошью, уже доношенной Западом и бросаемой  им своим духовным приживальщикам. Это социальный  грех «буржуазности» в его чистом выражении.

                Из этой русской среды выходят запоздалые защитники капитализма, столь редкие сейчас на Западе. Как ни странна идейно, как ни противоестественна морально защита капитализма в наши дни, нужно быть справедливым. У иных из наших «вождей» защита капитализма питается вовсе не западническими, а русскими настроениями. В России капитализм далеко еще не изжил своих творческих возможностей. Война и революция жестоко оборвали расцвет его культуры на нашей родине. Все хозяйственное сопротивление России коммунизму основано на не умирающих началах свободы труда и предприимчивости, спасающих (или спасавших) страну от окончательного удушения и голодной смерти. Отсюда ставка на капитализм в России. Что при этом забывают о разлагающем, мертвящем значении капитализма  на Западе, это объясняется полной духовной изоляцией  от Европы. Люди могут читать иностранные книги, встречаться с людьми Запада, но быть совершенно глухими и слепыми  к его жизни и страданиям. Если эта глухота и слепота объясняются исключительно заполненностью сознания мыслью о России, то они морально простительны, что не мешает им быть политически вредными и идейно бессмысленными.

                Между рядовой эмиграцией, отталкивающейся от Запада, и западническим  примиренчеством  ее вождей есть лишь  видимость общей почвы. В лучшем случае эта общая почва определяется отрицательно: ненавистью к большевикам. Но проходят годы; старые раны зарубцовываются, а новые больше говорят о себе. Беспросветная нужда, борьба за кусок хлеба ожесточают людей. Их отталкивание от Запада, первоначально окрашенное национально, наконец

==10                                                   Г. П.

принимает ярко выраженный  антикапиталистический характер. Можно ли упрекать его в низменности побуждений   за то, что в основе его лежит опыт личных страданий?   Жаль, конечно, что люди не задумывались раньше над социальным вопросом, пока жизнь не ударила их больно по   голове. Но опыт их, пусть запоздалый, не утрачивает объективного значения от того, что он личный и кровный.   Всякий ли доктринерский защитник капитализма выдержит такое личное испытание: например, смерть своего сына от туберкулеза где-нибудь в рудниках Перника или  Сент-Этьена?   

                Впрочем, большинство молодежи, именующей себя пореволюционной, приобретает новый социальный опыт не   из личного ожесточения, а из общих впечатлений западной   культуры. Никто не вправе оспаривать бескорыстие и идеализм ее мотивов. Она просто более чутка, чем отцы, к окружающей,  то есть европейской, действительности и —  признаем это — лишена личного опыта и прежней, и на  стоящей России. Так нарастает отчуждение и отталкивание,  с одной стороны, между трудовой массой эмиграции и ее  вождями, с другой, среди интеллигенции, между отцами и  детьми. И вот из этих антизападнических, антикапиталистических настроений назревает и в массах, и в молодежи  примиренчество по отношению к большевистской России.

                Разумеется, это примиренчество не того тона, что у  иного преуспевшего в России спеца, который, делая карьеру среди общей катастрофы, оптимистически закрывает  глаза на чужие страдания: искупительные жертвы истории. Примиренчество  эмигранта вырастает из его страданий.  Ему начинает казаться, что жизнь в России не может быть  хуже той, которая здесь гнетет его. Он начинает тосковать  о возвращении. Возвращенство не политическая идея, а  стихийная, низовая тяга, всегда очень распространенная в  массах. Устали страдать и готовы сдаться на милость победителя. В жизненном обиходе не осталось никаких идей,  которые прежде поддерживали в борьбе. Это процесс разложения и выветривания активного идеализма. Идеологические обоснования приходят позже, если вообще приходят. Люди  идут с закрытыми глазами — нередко на добровольную смерть.

                Но рядовые возвращенцы не создают идеологий. Идеоло-

                                                     Россия, Европа и мы                                

==11

гии создаются активными протестантами (против Запада) и жадно воспринимаются  молодежью, готовой жертвенно служить России. В применении  к этим течениям как-то неуместно говорить и о примиренчестве перед Россией, потому что в них кричит жгучая потребность ее апофеоза. В них всегда звучит, хотя бы приглушенная, хотя бы осложненная, осанна революционной  России. И вместе с этим они несут с собой более или менее выраженное оправдание зла.

                Среди этих течений некоторые, сменовеховство и евразийство, были идейно значительны. Как в критике своей, так и в пересмотре русской философии истории они оплодотворили, и будут оплодотворять русскую мысль. Но над всеми ими тяготеет порок изначального морального излома.

                «Пореволюционные»  течения не могут примириться с унижением и падением России. Поэтому они превращают их в предмет гордости. Они не просто ищут в сложном сплетении революционных  процессов светлых явлений и сил. Они говорят «да» всему процессу в целом, и, чтобы пронести это «да» сквозь мерзость и мрак действительности, они ее преображают. Выходят изображения как нельзя более похожие на картинки знатных иностранцев. И здесь и там оптимистическим пером  водит одна и та же потребность — вдохновляющей  иллюзии. Честь тому, кто в наши дни, как Варрон, «не отчаялся в спасении отечества». Но мало чести тому, кто это спасение усматривает во вражеском (татарском или большевистском) насилии над отечеством.

                Анализируя подсознательное в «пореволюционных» течениях, прежде всего, нужно указать на их оторванность от настоящей России, на их—в  нашем смысле слова — отрицательное западничество. Пусть это определение кажется странным  для русских националистов. Их  национализм питается отталкиванием от Запада. Их панглоссовский оптимизм   по отношению к России возможен лишь при разрыве личной  связи с Россией — или при утрате живых воспоминаний. Россия  мыслится уже не как живой народ, а  как идея, антитетическая западной действительности.