7

Теперь мы можем  подойти к ответу на основной вопрос:  что, какие исторические пласты в русском человеке разрушены революцией, какие переживут ее? Ответ, в сущности,  ясен из предыдущего. Истребление старого, культурного  слоя и уничтожение источников, его питавших, должно  было снять в духовном строении русского общества два самых верхних его слоя. Имперский человек и интеллигент  погибли вместе с «буржуазией», то есть с верхним этажом  старого общества. Что касается имперского типа, человека  универсальной культуры, то остатки его еще сохраняются в  рядах «спецов». С некоторого времени власть спохватилась,  что истребление высшего культурного слоя наносит непоправимый урон технике. За оставшимися стариками стали уха живать. Но в них ценили именно узких специалистов: как выразился один неглупый человек, заколачивали гвозди золотыми часами. Их  широкая культура, никому не нужная, даже оскорбительная для нового правящего слоя, доживает в пределах чрезвычайно малых кружков и даже семейств. Но-

==184                                                    Г. П.

вый образованный класс дает исключительно спецов, лишенных часто самых элементарных основ общей культуры  (даже грамотности). С другой стороны, никогда, со времен  Московского царства, Россия не была отгорожена от Европы такой высокой стеной. Эта стена создана не только цензурой и запретом свободного выезда, но и необычайным  национальным самомнением,  прямым презрением к буржуазной, «догнивающей» Европе. В этом существенная разница между полуграмотной, технической интеллигенцией  Петра и такой же интеллигенцией Сталина... Сталинская  повернулась спиной к Европе и, следовательно, добровольно пресекла линию русского «универсального» человека.

                Сложнее  была судьба интеллигенции в узком смысле  слова. Прежде всего этот класс, во всей ярости своего необычайного типа, не дожил даже до революции. После 1905  года он быстро разлагался, сливаясь с «культурным» слоем.  Он не мог пережить крушения  политической мистики,  профанированной жалким русским конституционализмом;  новая блестящая религиозно-философская культура русского ренессанса XX века, лишенная всякого этического  пафоса, деморализовала его своими соблазнами. Война  вовлекла его в поток нового для него национального сознания. В 1917 году революционный энтузиазм интеллигенции был подогретым блюдом. Его корни были неглубоки,  и объем этой социальной группы — единственный, на которую могло вполне опереться Временное правительство, —  очень сжался. Октябрьский переворот ударил по ней всей  своей тяжестью. Принципиальные, непримиримые — они  никак не могли принять торжествующего насилия. Неудивительно, что в борьбе с ним они истекали кровью. Уцелевшие были выброшены  в эмиграцию, заполнили советские тюрьмы  и концлагеря. Немногие сумели приспособиться к условиям советской службы и, превратившись в спецов, утратили постепенно всякое орденское обличие. Мельница звериного быта молола неумолимо. С волками жить — по-волчьи выть. Кто не мог приспособиться, выбрасывался из жизни. Новая интеллигенция, приходящая на смену, органически предана советскому строю, чувствует свою кровную связь с народом и с правящим классом, а потому даже в оппозиционности своей — скажем даже, предвосхищая будущее, даже в революционной борьбе с властью — не мо-

==185

жет переродиться в тот беспочвенно-идейный, максималистический и эсхатологический тип — не говоря уж об орде не, — который мы называем русской интеллигенцией.

                Однако этот погибший тип не остался вовсе без преемника. Сектантство и духовное странничество не умерли в  народе, как об этом свидетельствует настойчиво безбожная  пресса. Революция вызвала к жизни даже новые сектантские — почти всегда эсхатологические — образования. С  другой стороны, часть старой интеллигенции нашла свою  духовную почву в Церкви. Здесь последние остатки разбитого ордена могли утолить свою духовную жажду из того  источника, который тайно и породил ее. В Церкви они сохранили, конечно, свои психологические черты: беспокойство и максимализм, жажду  целостной, святой жизни.  Здесь они оказались на одной почве с народным странничеством. Нужно помнить, что духовные границы между  Церковью  и сектантством после революции пролегают  иначе, чем прежде. Гонения сблизили, психологически,  разные исповедания. То, что осталось от старого ордена, —  есть фермент для брожения всей религиозной массы. Но  пока эта сила совершенно выброшена из культурного строительства или добровольно ушла из него. Для сегодняшнего дня русской культуры можно считать интеллигентский  тип совершенно вымершим.

                Остается московский человек с его непреодоленными, в  нем живущими  предками. Народные  массы, из которых  продуцируется в советской школе новый человек, до самого последнего времени жили в московском быте и сознании. Самая радикальная идеологическая катастрофа не в  силах пересоздать душевного склада. В интернационалисте,  марксисте и т.д.— кто бы он ни был — нетрудно узнать деревенского и рабочего парня, каким мы помним его в начале века. Как ни парадоксально это звучит, но homo Europaeo-Americanus оказывается ближе к старой Москве, чем к недавнему Петербургу. Парадокс разрешается очень просто. Homo Europaeo-Americanus менее всего является наследником  великого богатства европейской культуры. Придя  в Европу в период ее варваризации, он усвоил последнее, чрезвычайно суженное содержание ее цивилизации — спортивно-технически военный быт. Технический и спортивный  дикарь нашего времени — продукт распада

==186

очень старых культур и в то же время приобщения к цивилизации новых варваров. Москвичу, благополучно отсидевшемуся в русской деревне от двухвековой имперской куль туры, не нужно делать над собой никакого нравственного  насилия, чтобы идти в ногу с европейцами, проклявшими  как раз последние века своей культуры. Удивительнее может показаться легкость религиозного отречения. Но это  особая, очень трудная тема. В остальном московского парня нужно было  только размять, встряхнуть хорошенько,  погонять на корде, чтобы сбить с него старую лень и мешковатость. То, что делала с новобранцем старая казарма, то  делают теперь партия и комсомол: тренируют увальней и  превращают  их в дисциплинированных  солдат. Для дисциплины —  особенно военной — московский человек дает  необыкновенно пригодный  материал. Из него строилась  старая, императорская армия, лучшая в мире, быть может,  по качеству своей «живой силы». Вековая привычка к повиновению, слабое развитие личного сознания, потребности к  свободе и легкость жизни в коллективе, «в службе и в тягле» — вот что роднит советского человека со старой Москвой. Москва была не бедна социальными  энергиями  —  скорее наоборот, они заглушали в ней все личное: недаром  государственное хозяйство Москвы носило полусоциалистический характер. Теперь Сталин и сознательно строит  свою власть на преемстве от русских царей и атаманов.  Царь-Пугачев... Перенесение столицы назад в Москву есть  акт символический. Революция не погубила русского национального типа, но страшно обеднила и искалечила его.

                Русская вольница, конечно, неистребима. Жила она в царской Москве, живет и в сталинской. Она прошумела бунтом  первых лет революции, она кричит о себе разгулом, все время подрывающим  основы коммунистической дисциплины,  она живет в беззаветной удали русских летчиков, полярных  исследователей. Все то, чем красна сейчас русская жизнь и  русское искусство, напоминает о героических веках русского  прошлого. Русская вольность — не то что свобода, но она спасает лицо современной России от всеобщего и однообразного  клейма рабства. Натуры сильные ищут и находят выход своим силам. Наличие этих сил может давать надежду — сейчас еще далекую — на освобождение.