шаяся из этого переодевания, не всегда безвредна. Рецидивы якобинства угрожают и современной Франции: Россия  заплатила за увлечение Мишле (через немца Блосса!) миллионами лишних  жертв Чека.

                Не одна Франция получила свою конституцию из-за  Ла-Манша.  Все европейские конституции XIX века восходят к тому же британскому источнику. Если рецепция британских учреждений оказалась возможной и плодотворной,  то это, прежде всего потому, что вся Западная Европа была  одной семьей народов. Они все прошли ту же историческую школу, имели не только в памяти, но и в крови рыцарство, католицизм, Реформацию. Ростки свободы жили  повсюду, хоть и приглушенные  веками  абсолютизма.  Лишь  с точки зрения конституционных учреждений переход от абсолютизма к представительному строю был или  казался революционным. Для «личных субъективных» прав  не было революции; было лишь расширение и развитие их  содержания. Если взять самые реакционные из монархических режимов старой Европы, — например, Австрию Меттерниха, — ее культурная жизнь покажется необычайно  свободной по сравнению с культурами Азии, не знавшей  феодально-христианского опыта, со старой Москвой или  даже с современной ей николаевской Россией. Свобода для  Европы не есть новейшее завоевание, но лишь пышное  прорастание от древних корней.

                Обращаясь  к той стране, которая в эту эпоху была  «детоводительницей к свободе», мы видим, что в ней более чем где бы то ни было в Европе, свобода утверждается не только на новых, но и на древних основаниях. Конечно, и в Англии либерализм питался и экономически ми мотивами  капитализма, и научным мировоззрением  нового времени. Это столь хорошо знакомая — и единственно знакомая — нам, русским, линия Локка, Бентама,  Милля, Спенсера. Но рядом с ней живет другая, христианская традиция свободы, сильная особенно в «свободных  Церквах». Гладстон сделал для свободы мира больше,  чем какой-либо другой политический деятель Англии.  Но Гладстон был и теологом; притом теологом не одной  из многочисленных сект, но государственной Церкви Англии. До последнего времени лидеры рабочего движения Англии  выходили из  сектантских проповедников.

                                                        РОЖДЕНИЕ СВОБОДЫ                                 

==273

Антихристианский  радикализм начала XIX века был скорее временным увлечением. И если положительная религия в Англии, как и повсюду, переживала в XIX веке процесс медленного выветривания, ее нравственные приложения живы и поныне; да и чисто религиозные силы в достаточной мере еще питают политическую жизнь. Что касается феодальной свободы, то она переживает себя и в широком самоуправлении, в развитии всех форм «социального» (внегосударственного) права и даже в общественном значении аристократии; аристократия эта активна и часто прогрессивна, участвует во всех сферах жизни; хранимое ею феодальное начало личной чести передается всей нации. Идеал джентльмена, еще чисто сословный лет сто тому назад, теперь становится общенациональным. Мы  не знаем, конечно, правда ли, что «британцы никогда не будут раба ми». Но  безусловная правда, что тот тиран, вождь или «спаситель», который попытается поработить Англию во имя  равенства или во имя славы, должен будет раскусить весьма крепкий орех.

                *         *         *

Кризис свободы за последние полвека связан с упадком тех двух основ, на которых она пыталась утвердиться в новое время: капиталистической экономики и научного позитивизма. Свободная игра гигантски выросших производительных сил привела не к гармонии, а к разрушению. Вот почему задача освобождения сменилась задачей организации. Началась с возрождения покровительственных тарифов, окончи лось попытками построения социалистического хозяйства. В эпоху, когда экономические проблемы занимают центральное место, потребность экономической организации распространяется на все сферы жизни. Она поддерживается небывалым  ростом  техники,  которая  сама по себе требует принудительной организации: автомобильного движения, радио, надземных и воздушных путей. Неорганизованная техника означает столкновение, взрыв, разрушение, смерть. Но пробудившееся, и праведное, стремление к разумному устроению жизни  выражается и в растущей системе социального обеспечения и социальной гигиены, всюду ограничивающей старую  свободу, понимаемую в смысле невмешательства.

==274                                                   Г. П.

Кстати, кризис парламентаризма отчасти объясняется этой  же новой потребностью в рациональном и сложном законодательстве. Старая парламентарная машина создавалась  не столько для управления, сколько для обуздания правителей; не для отбора компетентных законодателей, а для  отражения общественных  настроений. Времена изменились, и конституционная машина отказывается выполнять  работу, для которой она не создана.

                Кризис миросозерцания открылся в конце прошлого века, когда во Франции Брюнетьер провозгласил «банкротство науки». Наука, конечно, не обанкротилась, а делает ежедневно поразительные   открытия  и изобретения. Но  обанкротилась научная вера или суеверие, которое ждало от  науки ответа на все проклятые вопросы жизни. Оказалось,  что чем дальше развивается наука, тем более она удаляется  от чаемого единства. В решении пограничных, метафизических вопросов ученые безнадежно расходятся друг с другом. И уж во всяком случае, из системы точных наблюдений над фактами  никак не удавалось вывести систему  норм. Ученый, как и последний невежда, стоит так же беспомощно перед проклятыми вопросами: в чем смысл жизни? как жить? что добро и что зло?

Когда это стало ясно для широких кругов, ученый потерял то религиозное обаяние жреца истины и пророка лучшего будущего, которым он был недавно окружен. Исследование истины перестало быть делом каждого. Техника  вообще заслонила чистое знание. Интеллектуализм во всех  его проявлениях оказался не ко двору. Новая ересь — иррационализм торжествует повсюду: в новейшей психологии,  в искусстве, в философии.

                При  таких условиях «свобода исследования» стала узкопрофессиональным интересом ограниченного круга ученых. Политики, ведущие за собой массы, перестали с ней  считаться. Ученому просто задают задачи для обслуживания национальных или политических интересов, не считаясь с его взглядами или убеждениями. Нет такой грязной  работы, которая не возлагалась бы на современного ученого в «передовых» коммуно-фашистских странах. Самое поразительное — та легкость, с которой огромное большинство ученых принимает «социальный заказ». Это показывает, что ученый сам перестал уважать науку, что его отношение

                                                     РОЖДЕНИЕ СВОБОДЫ                                 

==275

к ней стало «формалистическим». Его интересует работа, техника ее, а не содержание открываемой или приоткрываемой  им истины.  Современный  ученый  не собирается умирать за науку, как умирал пуританин, гугенот или католик за свою веру.

                Впрочем, это все общеизвестно. И наша тема была — рождение свободы, а не ее упадок. Но некоторые выводы из этого анализа все же можно сделать.

                Известное ограничение или затмение свободы неизбежно в переживаемую нами эпоху социальной революции. До тех пор, пока задача организации нового общества, хотя бы в грубых чертах, не будет осуществлена, свободе придется приносить жертвы.

                Если единственное основание нашей свободы — буржуазная свобода хозяйства и научная свобода исследования, то они, вместе с политическими свободами, из них вытекающими,  вряд ли способны пережить этот кризис. Тогда это не помрачение свободы, а ее смерть.

                К счастью, корни нашей свободы гораздо глубже. Рожденная в христианском средневековье, она пережила свое затмение в абсолютизме меркантилистического государства; она имеет шансы пережить и социалистическую революцию.