==51

любви. Отец не знает ни любви, ни тоски по ней. Он довольствуется законным обладанием. Размышляя  об этой борьбе перед кумиром Фальконета, как не смутиться, не спросить себя: кто же здесь змей, кто змееборец? Царь ли сражает гидру революции, или революция сражает гидру царизма? Мы знаем земное лицо Петра —  искаженное, дьявольское лицо, хранящее следы божественного замысла, столь легко восстанавливаемого искусством. Мы знаем лица революционеров — как лица архангелов, опаленные печалью. В жестокой схватке отца и сына стираются человеческие черты. Кажется, что не руки и ноги, а змеиные кольца обвились и давят друг друга, и яд истекает из разверстых  пастей.Когда начиналась битва, трудно было решить: где демон, где ангел? Когда она   кончилась, на земле корчились два звериных трупа.

   Империя умерла , разложившись   в невыносимом зловонии. Революция утонула в крови и грязи. Теперь нет города в России, где не было бы Музея Революции. Это верный признак ее смерти: она на кладбище. Дворцы царей — тоже музеи. Да и вся Европа превратилась  в сплошной   музей русской Империи —  или, что одно и то же, в ее кладбище. Когда ходишь  по Зимнему дворцу, превращенному в Музей Революции, или по Петропавловской крепости, то начинаешь уже путать: чьи это памятники и чьи гробницы — цареубийц или царей?

    Ужасный  город, бесчеловечный город! Природа и культура соединились здесь для того, чтобы подвергать неслыханным  пыткам  человеческие души и тела, выжимая под тяжким  давлением прессов эссенцию духа. Небо без солнца, промозглая жижа под ногами, каменные колодцы дворов среди дворцов и тюрем — дома-гробы, с перспективой трясины кладбища, — туберкулез и тиф, изможденные лица тюремных  сидельцев... И закон жизни — считай минуты, секунды, беги, гори, колотись сердце, пока не замолчишь  навсегда! Для пришельца из вольной России этот город казался адом. Он требовал отречения — от солнца, от земли,  от радости. Умереть для счастья, чтобы родиться для творчества. Непримиримо враждебный всякому язычеству, невзирая на свои римские дворцы, он требовал жизни аскета и смерти мученика. Над каждым жильем поднимался  дым от человеческих всесожжений. Если бы каждый дом  здесь поведал все свое прошлое — хотя бы казенной  мраморной  доской, — прохожий  был бы подавлен этой  фабрикой мыслей, этим костром сердец. Только коренные  петербуржцы — есть такая странная порода людей — умели  как-то приспособиться к почве, создать быт, выработать  защитный  цвет души. Они острили над жизнью и смертью, уверенным мастерством заменяли кровь творчества —

==52

шлифовальщики   камней, снобы безукоризненного. Спасибо мэтрам неряшливой, распущенной  России, но не ими  оправдываются граниты Невы  и камни Петропавловской  крепости. Провинциалы, умиравшие здесь, лучше их слышали голос Петербурга.

     Да, этот город торопился жить, точно чувствовал скудные пределы отмеренного ему времени. Два столетия жизни, одно столетие мысли, немногим более сроков человеческой жизни! За  это столетие нужно было, наверстывая  молчание тысячи лет, сказать миру слово России. Что же  удивительного, если, рожденное в муках агонии, это слово  было часто горьким, болезненным? Аскетизм отречения  Петербург простер до отречения от всех святынь: народа,  России, Бога. Он не знал предела жертвы, и этот смертный  грех искупил жертвенной смертью.

    Россия приняла факел из его холодеющих рук. О, если  бы он не потух на ветру ее степных дорог, не заглох под  мерою косного, уютного быта, не разошелся на тысячи  мелких свечечек!..

    Что же может быть теперь Петербург для России? Не все  его дворцы опустели, не везде потухла жизнь. Многие из  этих дворцов до чердаков набиты книгами, картинами,  статуями. Весь воздух здесь до такой степени надышаниспарениями человеческой мысли и творчества, что эта атмосфера не рассеивается целые десятилетия. Даже большевики, не останавливающиеся ни перед чем, не решились  тронуть этих сокровищ из страха стен. Эти стены будут  еще притягивать поколения мыслителей, созерцателей.  Вечные мысли  родятся в тишине закатного часа. Город  культурных скитов и монастырей, подобно Афинам времени Прокла, — Петербург останется надолго обителью русской мысли.

    Но выйдем  из стен Академии на набережную. С Невы  тянет влажный морской ветер — почти всегда западный ветер. Не одни наводнения несет он петровской столице, но и  дух дальних странствий. Пройдитесь по последним линиямВасильевского острова или к устью Фонтанки, на Лоцманский островок, — и вы увидите просвет моря, отшвартовавший пароход, якоря и канаты, запах смолы и соли, —  сердце дрогнет, как птица в неволе. Потянет вдаль, на чудесныйЗапад, омытый Океаном, туда, где цветут сады Гесперид, где из лона волн возникают Острова Блаженных.  Иногда шепчет искушение, что там уже нет ни одной живой души, что только мертвые блаженны. Все равно, тянет  в страну призраков, «святых могил», неосуществленной  мечты о свободной человечности. Тоска целых материков — Евразии — по Океану скопилась здесь, истекая узким каналом Невы в туманный, фантастический Балт. Оттого на-

==53

встречу западным ветрам с моря дует вечный «западнический» ветер с суши. Петербург остается одним из легких великой страны, открытым западному ветру.

    Не сменил ли он здесь, на Кронштадской вахте, Великий Новгород? Мы  в школе затвердили: «Шлиссельбург — Орешек», но только в последние годы с поразительной ясностью вскрыли в городе Петра города Александра Невского, князя Новгородского.

    Революция, ударив всей тяжестью по Петербургу, разогнала все прошлое, наносное в нем, — и оказалось, к изумлению  многих, что есть и глубоко почвенное: есть и православный  Петроград,  столица Северной  Руси. Многие петербуржцы  впервые (в поисках картошки!) исколесили свои уезды, и что же они нашли там? На предполагаемом финском  болоте русский суглинок, сосновый бор, тысячелетние поселки-погосты, народ, сохранивший в трех часах езды  от столицы песни, поверья, богатую славянскую обрядность, чудесную резьбу своих изб, не уступающую вологодским... И среди этих изб Старая Ладога с варяжскими стенами, .с древнейшей росписью, память о новгородских крепостях — Ям, Копорье, Ивангород, — о шведских могилах  — следах вековой тяжбы племен. Ижорские деревни,  эстонские хутора среди славянского моря говорят о глухой,  но упорной этнографической борьбе, борьбе деревьев, сплетающихся   ветвями в глухом лесу, отвоевывая у чужих пород каждую пядь почвы, каждый луч света. Когда бежали  русские из опустелой столицы, вдруг заговорила было по-фински, по-эстонски петербургская улица. И стало жутко:  не возвращается ли Ингерманландия, с гибелью дела Петрова, на берега Невы? Но нет, русская стихия победила,  понажала  из ближних и дальних уездов, даже губерний,  возвращая жизнь и кровообращение в коченевшую Северную  Коммуну. В ту пору отмирали кровеносные сосуды по  всему телу России, и с особенной ясностью прощупывались  естественные, географические связи. Петербуржцы  чувствовали: Москва на краю света, Украина едва ли вообще  существует, но близки, ощутимы Ладога, Новгород,  Псков, Белозерск, Вологда. Пока мешочничал обыватель,  искусствоведы, этнографы исколесили всю северо-восточную  Русь, чьи говоры сливаются на питерских рынках, и  связи эти не заглохнут.

     В последние годы перед войной новгородские церковки  и часовни одна за другой начали возникать по окраинам  столицы   — памятник  новых художественных  вкусов и  древней народной религиозности. Интеллигенция почти не  различала народного православного Петербурга, с его чудотворными   иконами, живыми  угодниками, накаленной —   быть может, как нигде в России — атмосферой пламенной