Между  1905 и 1914 годами умеренный либерализм, определяющий   настроение двух последних Дум, носит заметный  буржуазный отпечаток. Он стремится договориться с    бюрократией,  найти мирный выход из политического тупика. Но  он не создает до конца ярких политических дея-

==152

телей. Политика его тускла, совершенно не соответствует  размаху хозяйственной и культурной работы буржуазии.  Прошлое  тяготело над ней, принижая ее молодое, неуверенное честолюбие. Наиболее яркие ее политики не носят  характера своего класса. Они усвоили замашки дворянского либерализма.

     Поразительно, что дворянский декаданс просачивается  и сюда. Через ту же школу, через общеинтеллигентскую  традицию  молодой наследник  старого дома отравляется  дворянским ядом. Потеря вкуса к наследственнойхозяйственной работе и уважение к ней,— прямое и рожковое по- следствие этих дворянско-интеллигентских влияний. Самое меценатство иногда носит опасный характер. Оно еще  почвенно, здорово, почтенно до начала XX века. В новом  столетии разлагающие эстетические влияния покоряют золотую молодежь Москвы. Сыновья патриархальных староверов кутят не только с цыганами у Яра, но и в артистических кабаре, впивая с шампанским сладкий, трупный яд  стихов. Эта атмосфера утонченного имморализма приводит к необъяснимым самоубийствам. Taedium vitae, болезнь снобов, и здесь косит свои жертвы. Становится  страшно, когда думаешь о ломкости древней и мощной породы. Века труда, самоотречения и борьбы воспитывали  купеческий род. Дед еще был  начетчиком, держал дом по  Домострою, лишь изредка напяливая на свои могучие плечи европейский сюртук. Сын—  просвещенный  либерал,  учился в Англии, ведет рациональное производство. Внук  проживает жизнь по кабакам, среди мертвых эстетов, и  умирает от тоски и пустоты жизни.

    Не будем обобщать этих явлений. Они показательны, но  не всеобщи. Это недуг быстрой ломки нравственных устоев, резкой европеизации, опустошающей религиозным и  моральным нигилизмом  даже сильную, но дурно воспитанную, незащищенную личность. Приспособление было  вопросом времени. Тема новой буржуазной Москвы была  обещающей, богатой темой, несущей обновление русской  жизни. Но она не успела получить своего развития и была  жестоко оборвана. Бродильный процесс в русском крестьянском тесте только что начался. Новая,  выдвигаемая  народом промышленная аристократия не успела организовать  народной жизни, получить признание, не успела даже освободиться от дворянских влияний. Рост молодого класса  протекал в критических болезнях двойного имморализма:  первоначального накопления и скороспелого декадентства.  Народ, порождающий из своей среды буржуазию, не научился уважать ее. Более близкая ему, чем дворянство и интеллигенция, она вызывала его зависть; поскольку же приобретала интеллигентский  облик — разделяла  судьбу

==153

господ. Захваченная врасплох революцией, она утонула в ней, не сумев овладеть ею, пала жертвой не столько своих, сколько чужих грехов.

          6. НАРОД

   В русской социальной  терминологии «народ» (как и «интеллигенция») значит бесконечно больше, чем в любом европейском  языке. За крестьянством, за трудящимися классами, даже за «землей», это слово ознаменовывает всю Русь, оставшуюся чуждой европейской культуре. Это «черная», «темная», социально деградировавшая, но морально крепкая Русь, живущая в понятиях и быте XVIII века. Это базис, на котором высится колонна  Империи, почва, на которойпроизрастают ее сады. Не только народничество русское, но и все консервативные направления русской мысли сохраняют  сознание, что в этой почве коренятся моральные устои России. Власть, интеллигенция, просвещение сами  по себе бессильны пробудить живительные родники национальной  жизни; они способны лишь  культивировать, организовать ее. Народничество заблуждалось, связывая свое верное ощущение моральных начал народной жизни с фактом  земледельческого труда. Славянофилы точнее определяли их — как хранение древней, религиозной и национальной культуры. В этом смысле понятие народа выходило за пределы крестьянства, обнимая слои городского мещанства, купечества, связанного со старым бытом, и духовенства, особенно сельского.

    Разумеется, все эти слои тонут в сером море крестьянства. Кроме  России, не было ни одной страны, консервативные силы  которой в такой мере питались  бы крестьянской правдой и  крестьянской косностью. Чем сильнее заболевала светобоязнью власть, тем определеннее делала она ставку на крестьянскую темноту. Беда власти была лишь в том, что потребности государства(армии) заставляли ее, скрепя сердце, дозировать народное просвещение, которое – она видела ясно—разлагало устои народной жизни. Мы уже говорили,  почему монархия в России могла погибнуть от просвещения.

    Но было и другое коренное противоречие в отношении  власти и народа. Консервативный религиозно-политический  народ, то есть крестьянство, не был благонадежен социально.  Империя жила в течение двух веков под судороги крестьянских бунтов. Это был нормальный ритм русской жизни, к которому государственные люди привыкли, как привыкают к  дымку Везувия жители деревень на его склонах.

==154

    Мы  очень мало знаем о народе, его жизни, его затаенных мыслях  — до XIX века, когда русская интеллигенция  начала жадно приглядываться и прислушиваться к нему.  По-видимому,  мы  все же имеем право сказать: русский  народ в глубине своей совести никогда не принимал крепостного права. Он мог временно с ним мириться, он покорялся Божьей и царской воле, которая судила ему жить в  рабстве, но морально это рабство не было для него оправдано. Факт удивительный, принимая во внимание  суровость семейных и государственных форм, к которым привык московский  человек. Но  крепостное право  было  слишком  новым явлением русской жизни. Оно не имело  за собой тысячелетнего прошлого, которое на Западе приковывало поколения сервов к их суровым сеньорам связью  наследственной верности, где верность земле сливалась с  верностью господину. В России при текучести населения,  особенно на новых местах колонизации, эти личные связи  не успели еще закрепиться, когда государство фиксировало  их. Личный момент в отношениях подвластных к владельцам был очень слаб сравнительно с публично-правовым.  И, что особенно важно, тяжесть зависимости, переходящей  в рабство, все усиливалась к исходу XVIII века, когда личная связь ослабевала окончательно, подрезанная сословным строением новой культуры.

    Если крестьянин и видел когда-нибудь в московском  помещике своего социального   вождя и защитника(и это сомнительно), то он мог признать его в полунемце отрекшемся  от родных обычаев, одежды, речи, нередко даже от  Бога.Естественная социальная рознь обострялась рознью национальной. Народ относился к дворянству почти так же, как он относится к польской шляхте там, где он подпал  под чужеземное иго.

   Оригинальнее всего было то, что народ всегда сохранял  убеждение в своем праве на помещичью землю. Говорила  ли в нем старая память о государственном происхождении  дворянского поместья? Исходил ли он из социальной идеи  самодержавия, идеи царя, которому принадлежит вся земля, который дает и отнимает ее по своей воле? По мере того, как дворянство снимало с себя социальные функции, крестьянство делало свои выводы. Оно привыкло видеть в барине паразита. В сущности, воинская повинность, легшая на крестьян в XVIII веке, уже уничтожила дворянское право на землю как плату за кровь.

   Раздел земли между    крестьянством и дворянством во время освобождения был воспринят первым как тяжелая несправедливость. Уже тогда оно предъявило притязания на всю землю. Это требование вытекало не из экономической нужды, а из сознания права — своеобразного, не час-