Это было второе из Пяти Поклонений, которые правоверные были обязаны совершать ежедневно. Существовало древнее пророчество, в котором повествовалось о пятерых великих смертных правителях, что будут править Унангом до тех пор, пока в мир не возвратятся боги. Поклонения именовались так: «Катакомбы», «Зелень», «Пыль», «Волна» и «Звезды». По всему Унангу, в городах и селениях, мужчины и женщины любого сословия совершали эти ритуалы в означенное время. Шагающие по пустыне караваны останавливались. Мятущиеся толпы замирали. Крестьяне, трудившиеся в полях, откладывали мотыги и серпы. И в благородных собраниях, и в грязных свинарниках все утихали и предавались молитве.

Довольно долго гонец лежал, распростершись на земле, бессвязно бормоча и причитая. Внизу голубым полем простиралось море, сверкающая гладь его была неподвижна, а по другую сторону стояли суровые голые скалы, тут и там щетинящиеся уродливыми колючими кустами.

Гонец произносил слова, знакомые с детства: он молился за султана, за его здоровье и богатство, за его мудрость, за его милосердие, за его руки и ноги, за его глаза и губы, за его легкие, печень и сердце, за его желудок, кишечник, за крепость и силу его оплодотворительного органа. Лишь в самом конце молитвы, по обыкновению, гонец добавил несколько слов мольбы за себя самого, попросил о пощаде и милости к себе, и также о том, чтобы в урочное время он познал любовь одной прекрасной юной девушки с далекого нагорья, что было его родиной.

Это была скромная, смиренная молитва, но ему не суждено было дождаться ответа на нее.

Гонец был человеком преданным, честным и неподкупным, но не без странностей. Миновало много фаз с тех пор, как он отправился в путь. Теперь, когда до Куатани было рукой подать, ему бы следовало поторопиться, но было еще довольно рано, и он решил, что непременно будет в Куатани до темноты. Уж слишком соблазнительно выглядел караван-сарай под горой.

Всадник не знал о том, что этот соблазн смертелен.

Амеда, дочь Эвитама, которую за ее мальчишеский нрав порой называли, как мальчишку, Амедом, на цыпочках, крадучись, шла по холодным плиткам пола комнаты отца. Старик лежал, распростершись на потрепанном коврике у окна, и писклявым голосом молился. Как отец обожал это окно! Сейчас, залитый ярким солнечным светом, он был просто-таки воплощением набожности. «Отсюда, — так он любил говаривать, — мои слова, как звездочки, летят через барханы прямо к Священному Городу».

У противоположной стены сгустились глубокие тени. Амеда бросила взгляд на свой коврик, который она только что покинула, и почувствовала себя виноватой, но лишь на миг. Она вообще не слишком переживала из-за того, удастся ли ей сбежать во время Поклонения. Это как раз было очень легко. Погрузившись в молитвенный экстаз, отец ни за что бы не заметил, что его дочь исчезла. Труднее было вернуться вовремя. Амеда поежилась. Она представила себе, как ее охаживают по спине бичом-саханой. Ох. Если бы только ей удалось заставить Фаху Эджо прийти в караван-сарай!

Но нет. И что же, разве она допустит, чтобы какой-то пастух посчитал ее трусихой?

Амеда была не какой-нибудь простой унангской девчонкой.

У двери комнаты стоял большой, украшенный резьбой сундук из потемневшего от времени дерева. Амеда собралась с духом, еще раз опасливо обернулась и подняла тяжелую крышку. Она собиралась заглянуть в сундук прошлой ночью, когда отец спал. Но днем она, как обычно, рубила дрова, таскала воду, протирала полки в кладовой и так уморилась, что уснула сразу, как только легла, а утром ее разбудил отец.

Теперь ей надо было торопиться. Отбросив тряпицу, что лежала сразу под крышкой, Амеда подложила под петли краешек отреза бархата и запустила руку в мягкие недра сундука.

От тканей исходил пьянящий аромат мускуса. Сколько Амеда помнила себя, ее всегда привлекал этот благоухающий сундук, наполненный воспоминаниями о былой жизни отца. Когда она была маленькая, она то и дело упрашивала отца вновь облачиться в эти удивительные одежды, но он только улыбался и молчал. Как-то раз, когда отца не было дома, Амеда вытащила из сундука плащ, расшитый звездами, напялила его на себя и потом спустилась по лестнице и разгуливала по караван-сараю, волоча по земле длинные сверкающие полы. Гостящие в караван-сарае путники и девушки-служанки смеялись и хлопали в ладоши, но когда отец обо всем узнал, он страшно разгневался. Целая луна миновала, пока со спины Амеды сошли рубцы, оставленные саханой. «Если ведешь себя дерзко, как мальчишка, так и получай, как мальчишка», — заявил тогда отец. Он всегда так говорил, когда порол Амеду.

С тех пор девочка, которую ее дружок Фаха Эджо называл «сорванцом», вела себя осторожнее, но все же частенько заглядывала в сундук. Все вещи, которые в нем лежали, стали для нее как бы старыми приятелями — плащ со звездами, остроконечный колпак, золоченый цилиндр, толстая книга, которую нужно было открывать ключом.

Амеда обожала эти сокровища, но в сундуке, кроме них, лежало немало всякой дребедени — пустые флакончики из-под благовоний, потрескавшаяся тарелка, шахматная доска без фигур, перстень без камня. Маленький, вырезанный из слоновой кости верблюд без одной ноги. Пустые песочные часы с разбитым стеклом. А еще — лампа. Она лежала на самом дне сундука, под свернутым в рулон старым засаленным ковром — помятая, давно не чищенная. Мать-Мадана ни за что не позволила бы отцу зажечь такую лампу в караван-сарае. Вряд ли бы Фаха Эджо счел эту лампу сокровищем, но ничего, удовольствуется и ей. Уж по крайней мере отец не заметит, что она исчезла. Амед нащупала лампу, схватила и потянула к себе. Что ж... не так уж она была плоха, верно? А может быть, пастуху и такая лампа покажется невиданной роскошью?

Амеда очень на это надеялась.

Она осторожно прикрыла крышку сундука. От окна все еще слышался заунывный распев отца. Девочка на цыпочках вышла из комнаты и молнией промелькнула мимо матери-Маданы, которая, проявляя полное отсутствие набожности, сновала по кухням. Отвратительная старуха, хозяйка караван-сарая, непременно наказала бы Амеду, если бы узнала о том, что задумала девчонка. Только во время молитвы Амеда ненадолго забывала о том, что ее в любое мгновение позовут и дадут очередное приказание: «Пойди туда!», «Принеси то!», «Отнеси это!» И так весь день напролет.

Девочка быстро пробежала по двору, а уже через несколько мгновений она взбиралась по склону холма за деревней, перепрыгивала через острые камни и чахлые кустики с узкими листьями, покрытыми кристалликами соли.

— Неверный! — крикнула она. — Неверный!

— Сорванец! — Приятель встретил Амеду белозубой улыбкой, озарившей его смуглое лицо.

Фаха Эджо, пастух, чьим заботам было вверено стадо коз, валялся на солнцепеке, привалившись к белому валуну, и курил глиняную трубку.

— Уж лучше сорванец, чем неверный.

— Не-а, неверный лучше, чем девчонка-сорванец.

Это было их обычное приветствие. Ладошки приятелей ударились друг о дружку, да с такой силой, что оба почувствовали ожог. Амеда, запыхавшись, плюхнулась на землю около камня.

— Я принесла, — гордо сообщила она.

— А-а?

Фаха Эджо выдохнул ровную стройку дыма, обозрел сверкающими глазами немногочисленное стадо. Некоторые козы уныло бродили по отрогам холмов внизу, другие пытались найти себе пропитание среди камней.

— Принесла, говорю! — обиженно повторила Амеда и подсунула лампу прямо под нос Фахе Эджо.

— А-а-а, так ты про это, что ли?

Лампа была на редкость неказистая. Пастух с сомнением взял из рук Амеды скромное подношение, пробежался кончиками пальцев по чаше для масла, рукоятке в форме уха, приплюснутым носикам (их было два: один — для масла, второй — для угольного порошка). Амеда нетерпеливо вырвала у Фахи Эджо трубку и слишком глубоко затянулась дешевым табаком. Фаха Эджо недовольно скривился.

— Она вся помятая.

— Зато... старинная, — закашлявшись, ответила Амеда.

— Оно и видно. И грязнющая.