От долгого сидения в дилижансе ныло все тело. Больнее всего доставалось пояснице и тому, на чем сидишь — к вечеру Арина едва распрямлялась, держась за облучок. Но хуже телесной усталости оказалась невозможность сходить по нужде, когда хочется. Приходилось терпеть до остановки, а когда караван наконец вставал, выяснялось, что облегчиться негде: кругом снег, мороз, чужие глаза. Отходили в сторону от дороги, по целине, и там, за поднятым покрывалом, которое растягивала верная Ирина, Арина задирала юбки и делала свои дела прямо в снег. Мороз обжигал бедра, шерстяной платок сползал, Ирина стояла, растопырив руки, отгородившись покрывалом, и молча смотрела в поле.

То, что в городе не задержались, опечалило Арину сильнее, чем она ожидала. Ей вдруг до слез захотелось остановиться хоть на день: постоялый двор, горячий ужин, умыться из таза, а не ледяной водой из колодца. Романтическая поездка, которую она рисовала в своем воображении — снежные просторы, тихие колокольчики под дугой, разговоры при луне — обернулась тряской, стылыми ночлегами и липким снегом под сапогами. К исходу третьего дня Арина уже жалела, что согласилась на предложение мамы.

Сын помещика 15 (СИ) - nonjpegpng_39b2f570-3667-404d-ba3e-319e882e7db3.jpg

Одно поддерживало ее в этой дороге — капитан Скородубов. Он оказался мужчиной учтивым: помогал выйти из дилижанса, уступал место у печи, не позволял себе ни одного вольного слова. И, что важнее, умел рассказывать. В пути и по вечерам, когда караван устраивался на ночлег, Петр Егорович заводил свои флотские байки — про шторма у туркменских берегов, про пиратов, про то, как однажды матросы выловили из воды бочонок с ромом и что из этого вышло. Голос у него был негромкий, ровный, с той легкой насмешкой, какая бывает у людей, много повидавших и давно не пугающихся.

Арина сама не заметила, как стала ловить себя на том, что ждет его рассказов, как тянется взглядом к его лицу, к седым вискам, к морщинам у глаз, когда он улыбается. Ей нравилось, как он хмурится, глядя на дорогу, как поправляет воротник, как негромко отдает распоряжения. Незаметно для себя она начала поглядывать на этого немолодого офицера с вполне определенным интересом — тем самым, от которого у нее самой теплело в груди.

Вот только он на нее как на женщину не смотрел. Воспринимал скорее как дочь: заботливо, но без искры. Подаст руку — и тут же отвернется к лошадям. Укроет шерстяным одеялом — и отодвинется на свое место. И как назло, случая переменить это его настроение не выпадало. Не при чужих же людях начинать с ним флиртовать, не на глазах у почтовых ямщиков и крестьян, что сидели с ними в одной избе. Хватит с нее уже рисков.

Поэтому Арина с нетерпением ждала Воронежа. Глава почтового каравана пообещал сделать там остановку на целые сутки. Арина уже прикидывала, как сойдет с дилижанса, как даст отдохнуть спине, как, может быть, наконец останется с Петром Егоровичем наедине — в гостинице, за ужином, без чужих ушей. И тогда, возможно, он увидит в ней не только дочь своего давнего знакомого, но и молодую женщину, которую везет в столицу.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Пока что писать или отправлять записку Достоевскому я не решился. Раз за мной следят, то мигом определят, кому я написал. И если пригляд за мной идет из-за связи с Достоевским, то моя записка Федору Михайловичу станет для жандармов лучшим «подарком». А там и жизнь могут писателю осложнить, начнут выпытывать — что нас связывает, и мало ли до чего додумаются в своем рвении. Это я — дворянин, да еще и работаю на Великую княгиню. Наверное, потому пока напрямую меня и не трогают. А вот членов моей труппы уже не постеснялись опросить. Что уж про Достоевского, бывшего каторжанина, говорить. Там простым опросом могут не ограничиться, если его ответы им будут не по нутру.

Придя после ресторана домой, я отправился спать не сразу. Все-таки сегодня воскресенье, а по этим дням я привык основательно мыться, а не только чистить зубы и быстро ополаскиваться водой. Но идти в баню желания не было, да и закрыты они наверное уже. Ну и просто покидать уютную квартиру, выходя на мороз, дико не хотелось — находился.

Поэтому я велел Тихону натаскать в лохань воды. Он наполнил ее почти до краев, подбросил в печь дров, чтобы в комнате было теплее, и вышел, прикрыв за собой дверь. Звать с собой купаться Настю я не стал — не при Александре же с ее дочкой нам плескаться. Сами дамы переодевались после возвращения из ресторана и делились впечатлениями. Александра так и вовсе была занята своей дочкой, которая еще в дороге откровенно клевала носом.

Я разделся, перешагнул бортик и сел, вытянув ноги. Вода обожгла кожу, потом отпустила, и по телу разлилось то вязкое тепло, в котором вдруг почувствовалось, как ноет поясница от долгого сидения за столом. Пар от горячей воды поднимался к потолку, оседал на стеклах, и комната скоро стала похожа на мокрую изнутри коробку. Я закрыл глаза и лежал так, пока вода не начала остывать, а мысли не пошли ровнее. Про жандармов в тот вечер я решил больше не думать: до утра все равно ничего не изменится, а выспаться мне было нужнее, чем гадать. Девушки тоже мылись в ванне, но уже после меня и без моего участия.

Утром опять сел за черновик. После вчерашней ванны голова оказалась свежей, и дело пошло споро. К полудню я переписал две главы с расчетами, выправил места, где Самарин оставлял вопросы на полях, и отложил перо с чувством, что день потрачен не зря. К окну подходил всего раз — и то без прежнего трепета. Пусть смотрят. Я больше не стану дергаться у занавески, как человек, которому есть что прятать.

После обеда оделся и вышел — надо было заглянуть в банк, забрать еженедельный перевод, а то Тихон уже жаловался, что денег на керосин нет, да и овес коням надо прикупить. При этом он скромно умалчивал, что и ему хотелось бы хоть рубль получить на карман для мелких расходов. Тут я обижать его не собирался — парень верный, скупиться на таких грех.

До банка на Невском путь неблизкий, но я решил пройтись. День стоял тихий, морозный; снег под ногами скрипел, как крахмал. Я нарочно не оглядывался, хотя кожей чувствовал, что улица за спиной не пуста. Вчерашний урок усвоен: за мной смотрят, но пока только смотрят.

В банке было душно и пахло сургучом. Я прошел к конторке, получил перевод, пересчитал ассигнации и расписался в книге. Уже застегнув шинель, я услышал за спиной негромкое:

— Роман Сергеевич? Позвольте на два слова.

Когда я обернулся, то увидел незнакомого молодого человека в чиновничьем мундире с тонкой папкой под мышкой. Он поклонился и назвался сотрудником банка, отвечающим за деловую переписку клиентов.

— На ваше имя письмо от Кряжина Дмитрия Борисовича. В сопроводительном письме указано — передать лично в руки, — сказал он, доставая из папки запечатанный конверт и протягивая его мне.

Я взял письмо, расписался в получении, после чего отошел к окну, где было светлее. Кряжин писал подробно, как всегда, с обстоятельностью человека, для которого каждая запятая в бумаге есть половина дела. Новости были две, и обе хорошие.

Первая: его помощник Вишнев добрался в Лондон и передал бумаги от меня. Более того — Дмитрий Борисович успел уже наладить контакты в британском бюро, и патент на складную мебель был зарегистрирован в кратчайшие сроки. Вторая еще лучше — уже нашелся первый покупатель, готовый приобрести лицензию на изготовление мебели по моим чертежам. Поэтому следующий перевод можно ожидать более «увесистым».

Дальше Кряжин, не теряя времени, просил новых патентов: дескать, пока так хорошо дело спорится, хорошо бы пустить вслед еще что-нибудь из моих задумок, коли они имеются. Возвращаться в Дубовку по всей видимости стряпчий не планировал — в Европе ему нравилось больше.

Я дочитал письмо и сунул его в карман. В голове, как назло, было пусто. Никаких новых идей в данный момент в ней не проскакивало, все было забито работой над реформой. Ладно, вечером, перед сном, когда голова остынет от дневной суеты, что-нибудь да придумаю.