Жениться вторично он не пытался. Сначала держала служба, потом — дочери. Аня и Настя росли на его глазах, и всякий раз, когда он думал о второй жене, перед ним вставал один и тот же страх: она невзлюбит его девочек. Пока он в море, новая хозяйка станет портить им жизнь — из ревности к покойнице, из нелюбви к чужим детям, из простого женского ехидства. Скородубов знавал такие семьи и не хотел повторения их судьбы уже у себя. Аня и Настя были всем, ради чего он возвращался на берег.

И вот теперь, сидя рядом с Ариной, которая так старалась ему понравиться, он впервые подумал: а ведь его девочки уже не маленькие. Анастасия — невеста, вот-вот уйдет в семью мужа. Анна писала, что хочет жить в Петербурге — потому он и едет туда, чтобы своими глазами посмотреть, как устроилась старшая. Обе дочери скоро покинут отчий дом. И кто тогда будет ждать его из походов? Кто выйдет на крыльцо, заслышав колокольчик? Ради кого ему стремиться в дом, желать успешного завершения похода?

Он покосился на Арину. Она сидела прямо, глядя перед собой, и на ее щеках от мороза проступал румянец — или не от мороза.

В ресторане, куда они приехали, было тепло и шумно. Их провели к столу у окна. Арина сняла накидку, и Петр Егорович снова невольно задержал на ней взгляд — на шее, на тонких запястьях, на локонах у висков. Он понимал: она сделала все это для него. Не просто принарядилась — постаралась понравиться, привлечь, заставить его увидеть в ней женщину. И ведь добилась. Он видел.

Она смеялась его рассказам, смотрела прямо, не опуская глаз, и в этом взгляде было то, чего не спутать ни с чем: интерес, смешанный с надеждой. Петр Егорович ловил его и делал вид, что не замечает. Говорили о пустяках — о дороге, о Воронеже, о том, что завтра снова в путь. А между словами висело другое, о чем оба молчали.

За вином ему сделалось покойно и немного грустно. Он смотрел на Арину и снова думал о дочерях. О том, что скоро в его доме наступит тишина, к которой он не готов. Вспоминал, как ему было невыносимо тоскливо в последние дни. Как ему иногда мерещился смех своей Ани и робкий шепот Насти. Когда они пойдут своей дорогой, то что ему делать одному? Клара Васильевна не способна заменить ему того тепла, что он получал от дочерей.

Нет, уступать попыткам Арины он не собирался. Она слишком молода, почти ровесница его дочек. В том, чтобы пойти у нее на поводу, было бы что-то неправильное, хоть и не постыдное. Он взрослый, трезвый человек и обязан думать за двоих.

Но где-то на самом дне сознания, куда он редко заглядывал, промелькнула предательская мыслишка. Она молода, здорова, полна жизни — и могла бы сделать ему еще ребенка. Дом снова наполнился бы голосами, детским топотом, суетой. Пусть старших дочерей в нем уже не будет, но не будет и тишины, которая ждет его теперь в Царицыне.

Мужчина встряхнул головой, отгоняя наваждение.

Когда ужин закончился, они вышли на улицу. Мороз к ночи окреп, снег скрипел под ногами. Извозчик ждал у крыльца. Петр Егорович усадил Арину и сел рядом. Ехали молча. Город был темный, сонный; изредка проплывали мимо желтые окна да фонарь на перекрестке.

У дверей ее комнаты он остановился.

— Отдыхайте, сударыня, — сказал он ровным голосом. — Завтра путь неблизкий.

Арина подняла на него глаза. Он видел, что она ждет чего-то — может, слова, может, шага навстречу. Но он лишь коротко поклонился, пожелал доброй ночи и ушел к себе, не оборачиваясь.

За своей дверью Петр Егорович долго не зажигал лампу. Стоял в темноте, расстегивал сюртук и думал о том, что в соседней комнате лежит молодая женщина, которой он не должен был смотреть вслед. И о том, что завтра они снова сядут в дилижанс, и все это останется в Воронеже, под скрип полозьев и гаснущие огни.

Глава 17

13 января 1860 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Над тезисами с контраргументами моих критиков я решил поработать следующим утром, на свежую голову. Встал пораньше, когда за окном дворник только вышел очищать мостовую перед началом нового дня. Стараясь не разбудить девушек, вскипятил себе чайник и размялся, и лишь налив себе чая и прихватив печенье из вазочки, отправился в зал.

Там я разложил на столе стопку журналов, которую выдал Самарин, мысленно настраиваясь не реагировать остро на гневные высказывания. Бумага пахла типографской краской, а поля были сплошь исчерканы карандашом: Юрий Федорович отметил для меня самые злые места.

Сначала я просто читал. Быстро, по диагонали, выхватывая знакомые обороты. Потом перечитал медленнее и почувствовал, как внутри поднимается знакомое раздражение. Не то чтобы я не ожидал нападок — после диспута с Чернышевским меня трудно было удивить. Но когда читаешь про себя в третьем лице, будто ты уже не человек, а «проект», «затея», «фантазия юного провинциала», это всякий раз задевает за живое.

Я подкрутил подачу масла на лампе, сделав ее поярче, придвинул чернильницу и взял чистый лист. Хватит злиться. Надо отвечать.

Первым делом я выписал главные обвинения славянофилов. Они стояли на том, что мужику нельзя давать волю выбирать, в какой артели работать, и уж тем более — право эту артель покидать. Дескать, это разрушит русскую деревню, разобьет общину, подорвет вековой строй. Звучало красиво, особенно для тех, кто сам в деревне не жил и землю видел разве что из окна коляски.

Я обмакнул перо и напротив этого тезиса вывел одно слово: «вера».

Раз уж они так упирают на обычаи, решил я, надо бить их самым главным обычаем. Тем, который постарше общины и покрепче любого земельного надела. В Писании сказано прямо: Господь даровал человеку свободу выбора. Не староста, не мир, не сельский сход — Бог. И если защитники русской общины так боятся, что мужик без ее присмотра начнет «чудить», то пусть спросят себя: а кто должен уберегать человека от греха? Ответ напрашивается сам собой, и он не про общину.

Батюшки. Вот кто духовные наставники, вот кому по чину наставлять и предостерегать. Приходская церковь стоит в каждом селе, священник знает своих прихожан в лицо, исповедует их, венчает, отпевает. Община следит за тем, чтобы человек вел себя прилично на людях, но от греха в сердце она не защитит. А вера — защитит. Значит, и опекать мужика должна не община с ее круговой порукой, а церковь с ее пастырями.

Про взаимопомощь я тоже написал отдельно. Нельзя валить все в одну кучу: если мужик уходит в артель на заработки, это не значит, что он рвет с родным селом и забывает своих. Напротив, уход на промысел — дело глубоко традиционное. Сколько крестьян, у кого не хватает земли или она скудная, исстари уходили на заработки, а заработанное несли домой, семье. Так и с артелями. Мужик не бежит из деревни — он идет подзаработать, чтобы вернуться. И эту традицию никто разрушать не собирается. Я ее сохраняю, а не отменяю.

На этом я перевел дух и перевернул лист. Со славянофилами выходило складно. Теперь либералы.

Эти пели с другого края, но в итоге сходились с моими первыми противниками в одном: им тоже не нравились мои артели. Только славянофилы требовали привязать мужика к общине, а либералы — отпустить его «без всяких долгов и с землей». Красивая фраза, ничего не скажешь. За ней так и виделся лозунг, под который хорошо выходить на площадь, но с которым невозможно строить государство.

Я написал два слова: «право» и «закон».

В империи существует право собственности. Оно записано, признано и освящено годами. Земля помещика принадлежит помещику. Отобрать ее, чтобы передать крестьянину, значит попрать один из законов империи. А если государство начнет так поступать, то чем оно будет отличаться от татя на дороге? Только тем, что тать грабит тайком, а тут — открыто и с высоких трибун. Для государства это не освобождение, а разбой.

С землей я разобрался быстро. А вот с долгом пришлось думать дольше. Тут вопрос был уже не столько юридический, сколько экономический и социальный.